О приятных и праведных - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вовсе нет! — нетерпеливо отозвался Дьюкейн.
Он заставил себя смотреть на нее, стараясь сосредоточить свой взгляд на этих ее пронзительно-синих, точно Северное море, глазах. Отметил, что лицо у нее, оказывается, совсем не смуглое, — сквозь теплый, золотисто-медовый оттенок кожи просвечивала белизна. Золотистым, смазанных очертаний пятном вытянулось ее тело. Гойя, Веласкес, — на помощь, мысленно взмолился он.
— Я считаю, его нужно убедить свернуть с дурной дорожки, покуда вы оба по его милости не угодили в тюрьму. Вам очень не понравится в тюрьме, Джуди.
А черт, подумал он, мне хочется задеть ее побольнее. Хоть бы она ушла отсюда, пускай бы только ушла…
— Придется бросить его, мистер Сладкин, другого выхода нет. Вы сами знаете. Вы знаете, что Питера не заставишь исправиться. От него надо уходить, мистер Сладкин, и вы должны в этом мне помочь.
Голос ее зазвучал мягко, вкрадчиво.
Тону, думал Дьюкейн, не в силах оторваться от синих глаз, устремленных на него с мольбой. И пускай тону, лишь бы не видеть, не чувствовать ничего другого. Он сказал:
— Боюсь, мне нечем вам помочь, Джуди. Мой совет вы слышали. А теперь…
— Вы можете мне помочь. Только вы один и можете. Вы один действительно можете спасти меня, мистер Сладость.
— Да перестаньте же называть меня этим идиотским именем!
Дьюкейн угловато, как робот на шарнирах, отвернулся в сторону двери, ведущей в ванную.
— Ну ладно, пусть будет — милый… Джон.
Дьюкейн встал.
— И сделайте одолжение, наконец, — уходите!
Он повернулся к ней спиной.
— Сию минуточку, Джон, сию минуту! Вы только не сердитесь. Я знаю, что поступала нехорошо, и не всегда по вине Питера. Я и до Питера бывала… ну, это… с мужчинами. Казалось, вроде бы, так и надо. Но после того, как встретилась с вами, все для меня переменилось. Вы — первый из мужчин… в общем, вы — не такой, вы — хороший. Вы могли бы меня спасти, мистер Джон, вы — и больше никто. Я о многом не попрошу, мне бы лишь просто знать вас, видеться иногда, послушать, что вы мне скажете. Вы бы всю мою жизнь повернули по-другому. Я сделала бы что хотите, выучилась бы чему-нибудь, чему угодно! Стала бы… ну, не знаю, — хоть медицинской сестрой…
У Дьюкейна вырвался невольно то ли смех, то ли возглас отвращения.
— Спасите меня, Джон, миленький, помогите мне! Вам это ничего не стоит, а для меня значит все! Вы ведь сами сказали — если я останусь с Питером, то кончу тюрьмой…
— Не совсем так, — сказал Дьюкейн. — Но неважно. Одевайтесь.
— Одну минуту, Слад… то есть, Джон! Джон, вы не представляете, что такое для женщины быть в отчаянном положении. Питера я боюсь. Обратиться мне не к кому. У меня нет подруг, а из знакомых мужчин — ни одного порядочного. Таким людям, как вы, живется надежно. Вы — персона, вас все уважают, у вас есть настоящие друзья. Вам не грозит, как говорится, потерять почву под ногами. Я должна буду уйти от Питера, иначе нельзя, — и что тогда со мной станется? Так будьте же мне другом, Джон, вот и все, о чем я прошу! Скажите, что хоть немного позаботитесь обо мне, что мы с вами еще увидимся, — пожалуйста, посулите хотя бы такую малость!
В ее голосе послышались слезливые нотки. Нельзя дать себя разжалобить, подумал Дьюкейн. Ей кажется, что она говорит серьезно, но это не так. Она принесет мне только вред. И я ей тоже. Выходит, по моему мнению, она обречена? Какая разница, что там выходит по моему мнению? Я ничем не могу ей помочь.
— Ничем вам не могу помочь, — сказал он деревянным голосом.
Наступило молчание.
— Я так устала, — сказала Джуди. — Я скоро пойду.
Она с коротким стоном повернулась лицом вниз.
Дьюкейн медленно обернулся и окинул ее взглядом. Она лежала ничком, уткнувшись в подушку. С внезапным жадным интересом он разглядывал ее тело, сосредоточив на нем полностью свое внимание, как мог бы где-нибудь вдали от дома разглядывать в картинной галерее шедевр, который, возможно, никогда больше не увидит. Однако было это отнюдь не отрешенное созерцание.
Дьюкейн должен был сознаться себе, что его совершенно недвусмысленным образом возбуждает вид этого тела. В воображении он осторожно положил ладонь на золотистую шею, на характерный бугорок спинного хребта под сухой пружинистой копной темных волос и очень медленно провел ею книзу, по бархатистому выступу лопатки, к впадине на спине, которая отзовется на его прикосновение легким трепетом, — и дальше, по глянцевой поверхности бедра, и, еще более замедляя движение, по упругой округлости ягодицы, по ляжке, покрытой, как увидел Дьюкейн, бесшумно шагнув ближе к постели, золотистым пушком.
Что, если ее трахнуть, спросил себя Дьюкейн. Обыкновенно он никогда не употреблял это слово, даже про себя, и вот теперь оно вывернулось откуда-то, поразив его и приведя в еще большее волнение. И повторилось снова, произнесенное голосом Ричарда Биранна. Да-да: в какой-то момент их разговора Биранн употребил его. Так все-таки — что, если?.. Дьюкейн неслышно поставил стакан на прикроватный столик. Женщина лежала неподвижно, спрятав лицо в подушку, дыхание ее едва угадывалось по легчайшему размеренному нажиму на белую простыню в тени у нее под боком. Можно было подумать, что она спит. Дьюкейн воображал, как гладит это тело, вызывая невесомыми, подсказанными страстью прикосновениями присутствие обласканной плоти во всех мельчайших подробностях под легкими, словно перышко, пальцами. Он склонился над нею.
От тела Джуди исходил едва уловимый запах. Не лишенный приятности запах пота вперемешку с косметикой. Дьюкейн опустил глаза и увидел между лопатками женщины серую груду голубиных тушек. Он открыл рот, вбирая в себя запах Джуди. И снова ощутил прилив люциферовой легкости, и увидел поперек обнаженных золотистых плеч выведенную почерком Радичи надпись: «Да будут дело твое и воля твоя законом».
Вместе с тем Дьюкейн оставался абсолютно холоден. Холодный наблюдатель, живущий в нем, следил за происходящим и знал, что никогда, пусть даже робко, мимолетно, он не притронется к атласной золотистой спине Джуди Макрейт. А ведь она знает, что я до нее не дотронусь, подумал он. Знает — и, может быть, догадывается, что не могу. Вместо этого, опустив руку, он дотронулся до самого себя, удерживая и унимая то, что так жаждало Джуди.
Воистину, «гроб повапленный»[42] сказано про меня, думал Дьюкейн. Возился с двумя женщинами, шел на уступки, потерпел неудачу с одной, стал бедствием для другой. Во мне причина того, что такого человека, как Макрейт, влечет творить зло. Я не умею пожалеть несчастного, одарить пропащего надеждой или утешением. Я не испытываю сострадания к тем, кому возомнил себя вправе быть судьей. Неспособен даже заключить в объятья эту женщину. И вовсе не из чувства долга или заботы о ее благе — нет: просто из-за представления о самом себе, как существе безупречном, праведном, — странного мнения, которое упорно не покидает меня, как бы гнусно я ни поступал.
— Вставайте, Джуди, — ласково сказал Дьюкейн, отворачиваясь снова от кровати. — Поднимайтесь, девочка. Одевайтесь. Вам пора домой.
Он огляделся. Возле одного из стульев виднелось что-то белое и воздушное. На спинке стула висело летнее платье Джуди, в зеленый и лазоревый цветочек. Дьюкейн подобрал ворох мягкого, скользкого надушенного белья и швырнул его на кровать. Джуди со стоном перевернулась на спину.
— Я иду в ванную, — сказал Дьюкейн. — А вы одевайтесь.
Он зашел в ванную комнату и запер дверь. Воспользовался унитазом. Пригладил густые пряди своих темных волос и вгляделся в свое отражение в зеркале. Загорелое лицо с лоснящейся жирным блеском кожей. Выпяченные немигающие глаза. Дьюкейн высунул язык, большой и широкий, как лопата. Из спальни слышались звуки передвижений. В дверь негромко постучались.
— Все, я готова, — сказала Джуди.
Она стояла одетая. Легкое зеленое с лазоревым платье обтягивало ее туго, без морщинки. Какая грудь, подумалось Дьюкейну, ох, эта ее грудь! Ведь мог коснуться ее — хотя бы на мгновение. И еще — до чего она хороша одетая! Так, увидев после любовных утех свою возлюбленную одетой, мужчина вновь ощущает прилив страсти, но уже не столь бурной, более нежной.
Дьюкейн быстро прошел мимо нее и распахнул дверь спальни.
На площадке возникла некая суета, и Файви, шарахнувшись было назад, к верхней ступеньке, замялся на миг и повернулся в полутьме лицом к Дьюкейну. В черных брюках, в белой рубашке, Файви смахивал на вождя какой-нибудь революции на Балканах. Стоял он, несмотря на легкое смущение, с вызывающе поднятой огромной головой, медлительно теребя рукою ус.
— Файви, — почти срываясь на крик, заговорил Дьюкейн, — это замечательно, я так рад, что вы еще не ложились! Выведите машину и отвезите домой эту даму!
— Да, но… — начала Джуди, отступая обратно в комнату.