Том четвертый. Сочинения 1857-1865 - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы это где, Сидор Сидорыч, такое зелье покупать изволите? — спрашивает один из них.
— В городе, милые, в городе!
— Ну, так! вот робята еще давеча промеж себя всё гуторили, что уж против сидорычевской водки другой такой не сыскать!
— Хочь все теперича кабаки перерой, нигде такой водки не найдешь, — верное слово! — подхватывает другой Иванушка.
Сидор Сидорыч пуще хихикает, потому что простосердечный лепет невинных детей природы не может не веселить его сердца. Но водка кончилась, а Иванушки всё ни с места. Этого мало: по отвратительному, звериному своему обычаю, они начинают во все горло драть песни.
«Ах, пострели вас горой!» — думает Сидор Сидорыч, но вслух выражает свою мысль так:
— Уж видно, сегодня надо отдохнуть, голубчики! Иванушки соглашаются и, дерябя, расходятся по домам.
С своей стороны, Сидор Сидорыч, понурив буйную головушку, отправляется домой. Дорогой он мнит себя кротким страдальцем, но все еще надеется, все уповает… Он надеется, что все это пройдет, потому что Иванушка добрый, Иванушка умный и что он, Сидорыч, по-прежнему приобретет голос властный, походку гордую и твердую.
А дома не лучше, чем в поле. Завелись гармоники да балалайки разные; в девичьей грохот и гам, на крыльце песни и пляс.
— Голубчики! у Прасковьи Павловны головка болит, — кротко увещевает Сидор Сидорыч.
— Сидор Сидорыч! вчерашний день нам щи с солониной за обедом подавали, — докладывает один Ванька.
— Ну, что ж, на здоровье, голубчики!
— Только эту солонину нам есть теперича невозможно! — лезет вперед другой Ванька.
— Что, разве пахнет? А вы, друзья, кухарку за бока! Хорошенько ее, мерзкую!
— Она отговаривается, что вы сами приказывали!
— И-и-и, какой грех! Лжет она, старая! А вы, друзья, в другой раз, как станет она это сказывать, отнимите у ней ключ от погреба, да и распорядитесь по-своему!
— Рады стараться, Сидор Сидорыч!
И Сидор Сидорыч вновь мнит себя кротким страдальцем и вновь надеется, вновь уповает. До такой степени надеется, что когда Прасковья Павловна колко замечает ему. «Ну, что? верно, опять с Ваньками литки пили?», то он не отвечает ей, а возводит взоры к небу и вздыхает тем легким, освежающим вздохом, каким могут вздыхать только люди, свято исполнившие долг, предписанный совестью.
Некоторые из Сидорычей до такой степени усовершенствовали себя в учтивости, что даже начали говорить Ванькам «вы» и называть их Иванами Иванычами. Услыхав это, Ванька серьезно взбудоражились; тотчас же собрали сходку и приступили к всестороннему обсуждению вопроса: что бы это значило и не пора ли им класть ноги на стол? К сожалению, современная летопись не занесла на листы свои решения, которое состоялось по этому предмету.
Читатель! я не знаю, как вам, а мне кажется, что в этих фактах глуповское распутство дошло до тех крайних пределов, далее которых идти невозможно. Все позабыто: и чувство стыдливости, и требования разума, и даже расчет! Ну, скажите на милость, не мерзость ли, например, хитрить насчет солонины, когда речь идет о падении старого Глупова? Так ли поступили древние римские сенаторы, когда Бренн, с мечом в руках, ворвался в форум? Ссылались ли они облыжно на кухарку, отдавали ли ее на растерзание рассвирепевшему врагу? Нет, хотя я и сам сын Глупова, но должен сознаться, что в этом отношении сыны Рима оказались более доблестными, нежели мы. Сиагрий оборонял границы Римской империи от франков даже в то время, когда пастухов сын Одоакр уже отрешил Ромула Августула от должности. Нет, тут не могло быть речи ни о солонине, ни о водке. Древние римляне, видя необходимость умереть, стоически разрезывали себе жилы, садились в теплую ванну и умирали. Если это и нелепость, то, по крайней мере, нелепость благообразная, грандиозная… А Глупов?!
Все это происходит оттого, что в нас, старых глуповцах, никак не хочет укорениться мысль, что никакой организм не имеет права два века жить, что всякий закон, раз исчерпавши свое содержание, обязан дать дорогу другому закону, более откликающемуся на зов жизненных потребностей. Мы всё еще упорствуем, всё надеемся и ищем кругом глазами, нельзя ли кого-нибудь обвинить, как будто все дело состоит в попреках, поклепах и обвинениях, а не в том, чтобы откровенно окунуться в реку забвения.
Иванушки смотрят на нас и дивуются: тошнехонько им! Или мы думаем, что Иванушка и впрямь дурачок, что он и впрямь не догадается, что не кухарка Акулина в том виновата, что за обедом протухлую солонину вчера подавали?
Да, мы думаем это, мы надеемся на наши дипломатические способности. Призывая на помощь практику прошлых лет, мы с удовольствием припоминаем, что, во времена оны, нам стоило только солгать, чтоб отделаться от какой угодно невзгоды. «Знать не знаю, ведать не ведаю»; «это не я — это курицын сын!» — вот любезные ответы, посредством которых мы выгораживали себя из затруднительных обстоятельств. И хотя нас не однажды уличали во лжи и даже колачивали за это, но это ничего, потому что мы очень хорошо понимали, что гнев страшен только в минуту первых порывов и что ложь имеет спасительное свойство отвращать именно эти первые порывы. Что же касается до тычков и колотушек, то мы, по свойственному нам добросердечию, никогда и не считали их за что-либо важное и существенное.
Однако мы ошибаемся в наших расчетах. Мы ошибаемся столь же горько, как ошибалась добрая барыня Любовь Александровна в своих соображениях насчет обожаемого Петрушки. Вся беда в том, что мы взираем на Иванушку теми же глазами, какими взирали на него во времена нашего величия и славы. А он между тем вырос, а он окреп и возмужал.
«Будет ли Иванушка верным слугой» — вот тот бесполезный вопрос, который мы ежечасно повторяем и, повторяя, тут же утешаем себя, пуская в ход разные авоси да небоси. А Иванушка слушает да дивуется.
— Чего только они от меня хотят! — говорит он.
Иванушка прав: он хочет, чтоб его оставили в покое — ничего больше. Потрудился-таки, помаялся он на своем веку, чтоб иметь право на удовлетворение хоть этой скромной претензии. После, когда он поотдохнет и сообразится с мыслями, он посудит, прилично ли ему войти в компанию с Сидорычами, а теперь он отдыхает, он нежится, он даже капризничает. Теперь он не видит никакой возможности поставить свою нечесаную мочалку рядом с выскобленною физиономией Сидорыча. И если понятно, что последний имеет страстное желание предложить руку и сердце Иванушке, то столь же понятно, что первый смотрит на это предложение не только равнодушно, но и подозрительно.
— Сидорыч! а Сидорыч! останемся пока на своих местах! — говорит он, — там что выйдет: твоя возьмет — ты барин; моя возьмет — я барин!
И говорит так, потому что наверное знает, что возьмет его, а не Сидорычева. Ему достаточно нашептал об этом не только Зубатов, но и сами Сидорычи. Впрочем, последние не столько шептали, сколько зубами от страха щелкали, а Иванушка догадался.
Сколько раз раскаивалась добрая барыня Любовь Александровна в том, что Петрушку-подлеца до себя возвысила! сколько раз сулила она ему все нелегкие! И все-таки Петрушка остался роковою силой в жизни Любови Александровны и довел-таки эту жизнь до определенного судьбою конца!
Мы тоже раскаиваемся, мы тоже сулим нелегкие, но в то же время чувствуем, что в нашей жизни присутствует роковая сила… Откуда эта сила, каким образом стряслась над нами беда — мы не знаем, но склоняемся перед нею, но суетимся и хлопочем, чтоб как-нибудь да вынырнуть… хотя бы для того только, чтоб вновь и окончательно затонуть.
Да, скорбную думу ты думаешь, старый Глупов! Вижу и понимаю твое грустное положение, но помочь не могу! Не ныряй, mon cher! ухни, благословясь, в болото — и дело с концом!
Ах! если б у тебя не было истории — как бы это славно было! Ах, если б никто не имел повода припомнить тебе, что вот тогда-то ты сделал такую-то пакость, а в таком-то случае сделал пакость сугубую, — то-то бы житье было! Иванушки должны были бы поневоле верить тебе, и пошел бы у вас тогда пир горой! Зубатов съежился бы и поджал бы хвост… а теперь!
А теперь, Сидорыч, я полагаю, не напрасно ли ты пускаешь в ход всю твою изысканную вежливость. Во-первых, она не успокоивает, а, напротив того, увеличивает недоверие («стало быть, есть у него в голове что-нибудь разанафемское, коли так хвостом вертит!» — толкует Иванушка); во-вторых, ты не выдержишь, ты непременно изменишь самому себе. Есть у тебя трясение в голосе какое-то, есть какое-то подергивание в лице, которые тебя выдают даже в то время, когда ты самым простодушным образом приглашаешь Иванушку хлеба-соли отведать. «Ай-ай-ай! да куда ж это они огурцы несут!» — инстинктивно восклицаешь ты среди самых гостеприимных приветствий и через секунду спохватываешься и, устроивши на лице улыбку, говоришь: «Кушайте, милые, кушайте!» И ты думаешь, что этого не замечают, ты думаешь, что спрятал голову под крыло, так никто тебя и не видит!