Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими - Линор Горалик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Школа была на Большой Молчановке, я пошла сначала попрощаться к детсадовской подруге в Плотников переулок, потому что я теперь буду работать и не смогу к ним ходить. Потом дальше пошла – окрестности я знала очень хорошо в обе стороны. Я помню, в три года меня бабушка забыла в аптеке – это было на другой стороне площади Восстания.
Я обнаружила, что я одна, пошла, дошла до перехода и какого-то дяденьку попросила меня перевести, и он меня стал переводить, а навстречу уже бабушка бежит. Где-то года в четыре с половиной я ушла гулять, немножко заблудилась, ушла в район Бронной. Хорошо очень помню, как я шла по Вспольному. Но оттуда я выбралась сама и дошла до дома. Для такого маленького ребенка это большое расстояние, но я весь район Спиридоновки, Малой Никитской – я все это знала. И в другую сторону от дома знала, тем более меня маленькую часто сажали на троллейбус, отправляли к тете, которая жила на Таганке, и я сама доезжала. Потом с мамой ездила много раз на всякие ее работы, знала, куда и на чем доехать.
Я дошла до метро «Парк культуры», с пересадкой доехала до «Сокола», откуда шел трамвай, и поехала в Тимирязевку. Но я не доехала до самой Тимирязевки, потому что решила еще «попрощаться» с нашим участком, где мы сажали картошку, и забрела в совершенно непролазный снег. Притом я все равно сориентировалась и вышла к Тимирязевке, но я была вся мокрая, по грудь в снегу. Я пришла, кто-то меня спрашивает: «Девочка, ты что?» Я говорю: «Я пришла поступать на работу». Потом кто-то меня увидел и говорит: «Да это ж Евгении Семеновны дочка». И тут прибежала тетя Шура, которая знала меня с рождения, но она была чем-то занята, она не могла меня везти, и попросили уборщицу отвезти меня домой. А уборщице надо было сначала к себе домой. Она привезла меня домой в двенадцать часов ночи. Дома мама и бабушка уже сошли с ума, поэтому в конечном счете мне сошли с рук пропавшие учебники. Но маме пришлось какие-то жуткие деньги отдавать за эти учебники, это все было ужасно. Так что я была ребенком инициативным.
Но, надо сказать, с мамой я всегда бывала на всех ее работах. Я очень много ездила по Москве и очень много ходила кругом. Я действительно спокойно добегала безумно далеко и возвращалась. Москву я очень хорошо знала, старая Москва – действительно мой город. Я ее потом всем показывала. Я начала с того, что показывала Москву ленинградцам, потом американцам, а потом москвичам. А один раз я ее показывала Юрию Михайловичу Лотману.
Честно говоря, я не помню каких-то различий: третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой.
ГОРАЛИК Стихи писались?
ГОРБАНЕВСКАЯ Да, после лесной школы, до самого конца школы какие-то стенгазетные стихи. Писала по заказу, не было внутренней потребности писать, а как-то себя показать, поскольку ничем другим я не могу взять.
ГОРАЛИК Что-то менялось со взрослением, с переходом в старшие классы?
ГОРБАНЕВСКАЯ Я в восьмом классе начала жутко лодырничать, еще потому, что как раз, когда была в восьмом классе, мы переехали и я в школу ездила. Я ехала с «Сокола» на двух троллейбусах обычно. И стала опаздывать, иногда прогуливать. Чем голова была занята – не помню.
ГОРАЛИК Были мысли о поступлении?
ГОРБАНЕВСКАЯ Ну, как-то я всегда думала, что пойду на филологический, хотя, когда мы уже оканчивали, наша математичка очень переживала, что я не иду на мехмат. Хотя с математикой у меня проблемы начались, когда началась стереометрия. Может быть, это со зрением связано, но стереометрия не идет у меня. Я представить себе могу, но какие-то операции производить совершенно не могу. Поэтому у меня по геометрии четверка в аттестате. А по алгебре у меня пятерка. Алгебра мне особенно нравилась. И вообще я потом кому в жизни завидовала, так это музыкантам и математикам – очень красиво. Гармония, чистота. Со словами уже все что-то не то. У моей подруги Иры Максимовой дочка – крупный тополог.
Выбор был в пользу филологического. Причем это было очень смешно. Я хотела – почему, не знаю – поступать на чешское отделение. Что-то мне нравилось, не знаю что. Пришла, и мне говорят: «У нас на славянское отделение год прием на польское и сербское, год – на чешское и болгарское. В этом году прием на польское и сербское». Я говорю: «Тогда я пойду на русское». На польское (что смешно, учитывая мою будущую биографию) никак не хотела.
И я оказалась русским филологом. Филолог я, конечно, липовый, поскольку я ж в своей жизни столько видела настоящих филологов. Предел моих филологических подвигов – это мои примечания к своим стихам. Если я видела многократно Лотмана и даже дружила с ним, если я видела два раза в жизни Топорова – то как я могу говорить, что я филолог? Поступать было ужасно, потому что мне поставили четверку за сочинение и дали посмотреть, и я увидела, что ошибки, которые были исправлены, исправлены неверно. И еще было написано «хорошая работа». А проходной балл был двадцать пять, а у меня было двадцать четыре. Когда я доказала, что исправили неверно, мне сказали: «Ну, тут же написано „хорошая работа“, значит, на „хорошо“, а не на „отлично“». У нас работала агитатором, когда мы жили на Чайковского, замечательная женщина Елена Викторовна Златова, жена поэта Степана Щипачева. Мама к ней пошла, Щипачев им написал и попросил еще раз пересмотреть это сочинение. Таким образом, я была принята.
После школы это было опять женское царство, мальчиков почти не было, были какие-то фронтовики вне конкурса, но живых мальчиков у нас на курсе было мало. Тут мы очень скоро где-то в аудитории снюхались с Ирой Максимовой. Она была самая младшая на курсе, окончила школу в шестнадцать лет с золотой медалью, но должна была сдавать экзамены, потому что, пока разбирались с разрешением допустить к собеседованию шестнадцатилетнюю, собеседования прошли. Она сдавала экзамены, набрала свои двадцать пять очков и поступила. И мы с ней с тех пор дружим, с осени 1953 года, уже почти шестьдесят лет. Потом я ее устроила в Книжную палату, где я работала. Потом много позже она поступила на работу в Информэлектро, куда брали уволенных из всех других мест. Она там работала уже до пенсии.ГОРАЛИК Каково было учиться?
ГОРБАНЕВСКАЯ Интересно, потому что русский язык и литература. Но это было совсем не то что в школе. Я вдруг узнала о существовании какого-то старославянского или современного русского языка. Учиться было интересно, училась я, в общем, неплохо, троек не было, а четверок было много. На втором курсе было еще интереснее, были семинары. Но кроме того, я тут действительно начала писать по внутреннему убеждению. Я влюбилась, с человеком этим я не была знакома, но это не важно. Но начала писать. Писать, писать, а кругом был всякий народ, который тоже писал, и когда я была уже на втором курсе, мы вместе с первокурсниками решили устроить литобъединение. Время все-таки было уже такое живое, это уже был учебный год 1954/55-й, и я помню, чуть ли не с первого раза кто-то к нам привел, чтобы он читал стихи, Алика Вольпина – ни больше ни меньше. Я не могу сказать, что я тогда была в восторге от его стихов, но вот сейчас я вынула из Интернета, перечитала – замечательные стихи. В общем, это было как-то живо. Мы в стенгазетах свои стихи печатали. И очень быстро на нас напали. Мы были первый-второй курс, ребятишки. И тут в факультетской газете «Комсомолия» появилась огромная статья с карикатурами, написанная аспирантами, на нас пустили тяжелую артиллерию. Больше всего на меня, заголовок был взят из моих стихов – «Под фары и во тьму». Самих стихов я не помню. Я вообще потом много лет занималась тем, что изымала у других людей свои стихи или в крайнем случае зачеркивала, если не давали изымать. Я действительно очень не хочу, чтобы выброшенные стихи где-то фигурировали.
ГОРАЛИК Как формулировалась претензия?
ГОРБАНЕВСКАЯ Декаденты. Упадочническая поэзия.
ГОРАЛИК Как переживался этот день?
ГОРБАНЕВСКАЯ Ой, весело было, что на нас такую тяжелую артиллерию выпустили. Мы ходили по факультету героями. Чувства опасности не было. Я думаю, я еще многого не понимала. Я ходила еще тогда в университетское литобъединение, еще с первого курса. И там была такая история, которую я гораздо позже узнала. Там приходили два поэта: Миша Ярмуш, психиатр, и Миша Ланцман. Я после узнала, что произошло. Кто-то из них к слову стал говорить об очередях за хлебом в Подмосковье, и одна баба, которая там была, курса с четвертого, на них настучала. И были у них какие-то неприятности.
Но я ничего этого не понимала и не чувствовала, потому что я вообще про репрессии знала очень мало. До войны у мамы была приятельница по Книжной палате, у которой муж был арестован. Мама в доме говорила: лес рубят – щепки летят.
Потом гораздо позже я узнала другую историю про маму, ее мне рассказала Люся Улицкая уже после маминой смерти. Мама мне всегда говорила: «Я тебя никогда ни в какую сторону не толкала: в комсомол ты сама рвалась, и на площадь ты сама выходила». И вот, когда я уже была в эмиграции, мама что-то стала говорить типа: «Ну что ж Наташа, она ведь понимала». Люся говорит: «Она не могла иначе». Мама говорит: «Но у Наташи было двое детей». И одновременно ей рассказывает, как в 1937 году у них проходит собрание и начинают разоблачать как троцкиста чуть ли не замдиректора, притом человек специально приехал на это собрание из НКВД. Моя мама встает и говорит: «Послушайте, мы месяц назад Моисею Абрамовичу (допустим) выносили благодарность за работу, а теперь говорят, что он…» А Люся ей: «Но у вас же тоже было двое маленьких детей, что ж вы думали?» Такая была мама.