Жизнь Владислава Ходасевича - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихов новых пока нет».
19 октября Ходасевич поздравляет Анну с днем рожденья и пишет, что ее письмо его «озадачило»:
«Что „бесчеловечного“ могла ты найти в моем „человеческом“ письме? Что значит „если это опять только слова“? Да по-моему, „слова“, т. е. внутреннее отношение человека к человеку, — самое важное и единственно реальное, что у нас есть (Таково отношение поэта к словам, стоит вспомнить аналогичное высказывание Марины Цветаевой. — И. М.). Я уже писал тебе, что никогда не забуду того хорошего, что было между нами. <…>
Да, моя командировка кончается 8 декабря. Да, мне сейчас предлагают работу, которая обеспечит меня (Речь идет, по-видимому, о журнале „Беседа“. — И. М.) еще на 6 месяцев и внутренне мне очень желательна. Кроме того, не знаю, что мне делать сейчас в России, как я могу там заработать. Ты знаешь мое отношение к Сов. Власти, ты помнишь, как далеко стоял я всегда от всякой белогвардейщины. И здесь я ни в какой связи с подобной публикой не состою, разные „Рули“ меня терпеть не могут, — но в России сейчас какая-то неразбериха. Футуристы компетентно разъясняют, что я — душитель молодых побегов, всего бодрого и нового. <…>
У меня есть уверенность, что моя мистика будет понята, как нечто дурное, и тогда мне в России житья не будет, печатать меня не станут, — я окажусь без гроша. А спорить и оправдываться я не стану, насильно быть милым — унизительно. Я к Сов. Вл. отношусь лучше, чем те, кто ее втайне ненавидят, но подлизываются. Они сейчас господа положения, надо переждать, ибо я уверен, что к лету все устроится, т. е. в Кремле сумеют разобраться, кто истинные друзья, кто — враги. (Может быть, эти слова писались с расчетом на прочтение письма „лишними“ глазами, цензурой. „Цензура читает все письма“ — в одном из следующих. — И. М.)
Тогда и поднимется вопрос о моем возвращении, — вопрос, который осложняется тем, как сложатся наши отношения. Надеюсь, что мы с тобой сумеем ужиться в Петербурге, т. е. ты найдешь простой и нужный тон по отношению к Нине, а она, конечно, за это ручаюсь, сумеет по отношению к тебе проявить достаточно и уважения, и такта, и понимания того, чем я тебе обязан. Но вот я боюсь, что и это письмо ты назовешь предательством. — т. е. ты как будто думаешь, что всякое мое душевное, простое, ласковое слово есть ложь. Ты уверена, что я должен тебя ненавидеть, а я опять и опять говорю, что отношусь к тебе с большой нежностью, и никакого тут нет издевательства».
Так увещевает и пытается утешить Ходасевич бывшую жену, которая продолжает сильно страдать…
Горький, который в Германии уже с осени 1921 года, зовет их с Ниной к себе: сначала они навещают его в Херингсдорфе под Берлином, а потом, в ноябре, переезжают на зиму в маленький городок Сааров, где Горький живет в санатории. Они поселяются в отеле «Банхоф». Видятся с Горьким ежедневно, и это скрашивает жизнь…
Что свело вместе надолго — почти на четыре года — этих двух столь разных людей? Горький Ходасевичу в первую их деловую встречу в Петрограде, 3 октября 1918 года (до этого они виделись летом 1917 года в Коктебеле) не понравился. Он так и написал тогда Нюре: «Скажи Пате и Борису, вскользь, что Г<орький> мне не понравился». Оба они были из столь разных литературных и жизненных кругов, что, казалось бы, им никогда не найти общего языка. Но Горький, во-первых, сразу же оказал Ходасевичу несколько важных услуг: помог ему освободиться от совершенно нелепого, учитывая его здоровье, призыва в армию; помог перебраться в Петербург и устроиться в Дом искусств, без чего просто выжить тогда было бы очень трудно. Ходасевич, по-видимому, не относился к числу людей, которые тихо ненавидят своих благодетелей, и умел быть благодарным.
Горький и Ходасевич испытывают взаимную симпатию. Разница в возрасте почти в двадцать лет — другое поколение — придает отношению младшего к старшему некоторую уважительность. Ходасевич, вопреки всей его пресловутой едкости, умел привязываться к людям, что проявлялось и в его отношениях с Гершензоном, Садовским, Андреем Белым, не говоря уже о Муни. Ходасевич ценит сложность фигуры Горького, ее колоритность. Горький интересен Ходасевичу, несмотря на все его противоречия, которые пока что кажутся даже милыми и смешными. Евгений Замятин, который знал Горького близко, написал, что в том уживались два разных человека, которые «спорили и ссорились друг с другом, потом снова мирились и шли в жизни рядом». Пока, по-видимому, побеждал более близкий Ходасевичу человек.
Горький периода 1918–1924 годов был совсем не то, что Горький последующих лет. Революция и происходящее в стране сразу после нее поразили и ужаснули его. Человек, вышедший из низов, сумевший сам себя образовать, он больше всего на свете ценил культуру, интеллигенцию. Здесь же он увидел, что все гибнет, распадается, что интеллигенция в стране начинает просто вымирать. И не только интеллигенция. Он с ужасом и возмущением воспринимал кровавые расправы большевиков над невинными людьми, жесткий гнет почти уже установившейся, но прикрывавшейся до поры до времени фиговым листком Учредительного собрания диктатуры и смело писал об этом в своей газете «Новая жизнь», пока ее не закрыли. Его «Несвоевременные мысли» — крик отчаяния человека, проснувшегося и увидевшего совсем не то, что он ожидал увидеть вокруг.
Позже пришлось смириться с неизбежным. Но он, пользуясь некоторым своим влиянием на Ленина, остатками старой дружбы, хотя бы ее видимостью, продолжал по мере сил бороться за спасение российской интеллигенции и культуры. Он делал все что мог, все, что от него зависело: сумел организовать посылки АРА для российских ученых и литераторов, не считаясь ни с какими унижениями, умолял в письмах европейские страны о помощи, выполнял тысячи просьб и ходатайствовал за многих людей, спасая их от гибели, скрывал даже в своей квартире больного князя из династии Романовых Гавриила Константиновича с его женой балериной Нестеровской (после этого им удалось бежать за границу). При его участии был создан политический Помгол (Помощь голодающим), и когда была арестована вся верхушка общества, кроме Горького и его первой жены Пешковой, он был потрясен и заявил, что из него сделали провокатора. Потрясла его, конечно, и казнь Николая Гумилева, за которого он ходатайствовал. После этого, как пишет И. Вайнберг в статье «Жизнь и гибель берлинского журнала Горького „Беседа“», уверяя, что у него есть на этот счет документы (но не публикуя их). Горького попробовали самого объявить причастным к заговору Таганцева, но из этого ничего не получилось (возможно, из-за заступничества Ленина, но утверждать что-либо невозможно, поверим на слово Вайнбергу).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});