Ловец человеков - Надежда Попова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слабак, — зашипел Курт разозлено, закрыв глаза, вновь уперся спиной в жесткое дерево. — Жить хочешь? Пошел!
Вторая попытка была удачнее — он даже сделал два шага вслед за упрямым предметом мебели; третья закончилась тем, что дальняя стойка ткнулась в бочку и застопорилась. Минуту Курт переводил дух, сидя на полу и закрыв глаза; в голове, казалось, поселился осиный рой, жалящий мозг немилосердно, в висках стучало, и тошнило так, будто вчера была памятная выпускная попойка…
Наконец, придя в себя, пусть и не окончательно, Курт поднялся и, немыслимо извиваясь, как непристойная девка в трактире, взгрузил себя на стол; осторожно, упираясь спиной в стену, поднялся на ноги. В таком положении голова закружилась еще сильнее, так что господин следователь едва не изволили сковырнуться на пол; снова прикрыв глаза, он сделал два глубоких вдоха и попытался подступить к краю столешницы. Прыгать он, разумеется, не решился и стал продвигаться снова извивами корпуса и ног, теперь окончательно напомнив себе все ту же девку, на все той же выпускной пирушке, под конец оной не слишком ловко танцующую среди мисок и кувшинов.
До факела он дотянулся — самыми кончиками пальцев левой руки; задержав дыхание, продвинулся еще немного и смог, наконец, ухватить его чуть крепче.
Курт был вполне обычного роста и непримечательной конституции; конечно, до совсем уж по-девчоночьи сложенного Курценхальма-младшего ему было далеко, однако особыми параметрами тела он никогда не выделялся, и сейчас он удерживался на столе лишь благодаря этому — стоя на самом краешке, почти свешиваясь с него пятками, он не опрокидывался лишь потому, что противоположный край стола был сам по себе тяжелее него.
Ухватиться за древко факела ему удалось с третьего раза; из петли тот выходил неохотно, был тяжелым и горячим, таким, что стало больно пальцам. Чувствуя, что почти падает, Курт подтолкнул его снизу вверх, выбрасывая; уже когда тот выскочил с глухим скрипом, он понял, что усилие было слишком слабым, и факел упадет в воду. В этот миг почудилось, что время вдруг встало — падая, казалось, медленно, точно снежинка зимней ночью, тот провернулся в воздухе и, ударившись пяткой древка о край бочки, загремел по каменному полу, роняя горящие капли смолы.
— Господи, спасибо… — пробормотал Курт, облегченно вздохнув, и осторожно сполз со стола, торопясь успеть раньше, чем почти прогоревший за ночь факел потухнет.
Присев сначала на пол, он улегся, опираясь на плечо, и медленно приблизился к огню. На пальцы плюнуло искрами.
— Зараза! — Курт отшатнулся, шипя от боли; это оказалось гораздо сложнее в исполнении, чем описывалось в эпосах и легендах. Это помимо того, что герои легенд жгли, все-таки, веревки и о свечу, а ему придется спалить на своих руках моток ткани…
Снова скомандовать себе 'пошел', аргументируя это тягой к жизни, он все никак не мог. Лишь вообразив Каспара, с ножом в руке идущего по коридору к этой комнате, он заставил себя снова придвинуться к смоляной шишке факела, закусив губы и зажмурившись. Запахло паленым сукном, кожу обожгло, и Курт снова отпрянул, перекатившись на спину, чтобы затушить огонь о пол. Сейчас он как никогда был рад тому, что первое жалованье спустил на покупку хорошей кожаной куртки, вместо того, чтобы облачиться по последней моде (она же предпоследняя) в укороченный камзольчик. Сейчас только это и позволяло не тревожиться хотя бы о том, что на нем может загореться одежда. Кожа, конечно, высохнет и потрескается, но это уже мелочи. Хотя бы по сравнению с тем, что и собственная, на кистях рук и запястьях, будет выглядеть не лучше, судя по тому, как дико они болят…
Курт напрягся, надеясь на то, что полотно прогорело достаточно, чтобы треснуть. Ткань врезалась в опаленную кожу, вырвав из груди не то стон, не то рычание, но поддаваться не пожелала.
— Господи, только б не отрубиться… — прошептал он умоляюще. — Только б не отрубиться…
Я не смогу, подумал он обреченно. Еще раз — не смогу…
Первое, что пришло в голову, чтобы вернуть решимость, это молитва; но ни одной он не смог вспомнить, мысли прыгали и горели, отказываясь останавливаться. Курт уперся в холодный камень пола лбом, пытаясь успокоиться, и вдруг, совершенно четко, в голове всплыл отрывок из Посланий, запомнившийся мимовольно, когда он шифровал свой отчет о столь бездарно проваленном деле. Отрывок был как нельзя кстати, и это придало сил.
— Carissimi… — пробормотал он вслух, стараясь вернуть себе спокойствие ровным произношением привычных слов, забить ими мозг, чтобы не осталось места для мыслей о раздирающем пламени, — nolite peregrinari in fervore qui ad temptationem vobis fit quasi novi aliquid vobis contingat… — он снова приблизился к факелу, замер, нервно облизнув губы, — sed communicantes Christi passionibus gaudete ut et in revelatione gloriae eius… — помедлив, выдохнул: — gaudeatis exultantes[56].
Во второй раз Курт ткнулся в пламя резко, вцепившись зубами в губу и чувствуя, как по лицу ползут не то капли пота, не то слезы, а во рту становится солоно и мерзко; руки пронзила боль — почему-то холодная, и суставы пальцев будто вдавили один в другой, стараясь расплющить друг о друга. Обоняния коснулся до мерзости вкусный запах — такой исходил от поданной ему Карлом печеной курицы и — тот же запах витал в полутемном зале, где курсанты получали Печать; запах спекающейся плоти…
Вскрикнув, он снова рухнул на спину, сбивая огонь, и закричал опять — теперь от боли в обожженных руках; рванувшись, сбросил с предплечий остатки полусгоревшего полотна и, подскочив к бочке, сунул руки в воду по самые плечи. От соприкосновения ран с водой тоже было больно, пусть и не столь страшно; хуже стало, когда, с трудом отлепившись от бочки, Курт опустил руки — кожаные рукава, к тому же иссохшие в огне и ставшие похожими на наждак, скребли по покрывшейся волдырями коже запястий.
— Гадство! — уже почти плача, простонал он, зажмурившись, и вздернул руки вверх, словно лекарь, приготовившийся к сложной операции. — Зараза, дерьмо…
Перевязать, скачущими мыслями соображал он, надо перевязать, чтобы не было инфекции и чтобы не терлись о кожу рукава; но чем? И надо снять путы с ног; но прикоснуться к чему-то этими руками? Да ни за что на свете…
Выдержка об огненном искушении засела теперь в голове намертво, и вспомнилось то утреннее поле, полное росы и огня, по которому он шел — еще такой беспечный, и теперь уже кажется, что — беззаботный…
Решившись, Курт уселся на пол, повторяя вслух изречение апостола, сбиваясь и перескакивая теперь с начала в середину, и непослушными пальцами развязал еще больше затянувшийся от его упражнений узел. Когда ноги освободились, он упал лицом в пол, чувствуя, что лицо мокрое от слез и крупного липкого пота, рубашка под курткой прилепилась к спине, а тело бьет дрожь, тяжелая, как в лихорадке.
— Встать… — прошептал он с напряжением. — Встать, встать…
Надо встать. Надо идти. Перехватить Каспара…
Курт с усилием отлепил себя от пола, посмотрел на руки и засмеялся сквозь слезы. Перехватить… Сейчас он вряд ли сможет прикоснуться даже к самой пушистой в мире кошке, не взвыв при этом от боли…
Надо наложить повязки, снова подумал он, поднимаясь тяжело, как раскормленный бык; дверь в коридор распахнул ногой и вышел, пошатываясь, видя путь неверно, сквозь пелену перед глазами. Двери в комнаты он открывал, изловчаясь подцеплять медные ручки локтем, и в одной из них, наконец, обнаружил сравнительно чистые куски полотна.
Руки после перевязки горели невыносимо, болью дергало до самых плеч, хотя, как выяснилось, почти все предплечья и последние фаланги пальцев оказались сравнительно целы — ожоги были похожи на те, что остаются от неосторожного касания горячей печи или уголька, сильно обгорели только ладони и запястья, где лишь чудом уцелели вены. Забинтовав их, Курт пошевелил пальцами, сжал и разжал кулаки, понимая, что, будь сейчас серьезная стычка, и он не сможет взяться за рукоять, ударить рукой — он не сможет ровным счетом ничего. Все, что сейчас в его силах, это осенить убивающего его Каспара крестным знамением — на это подвижности пальцев хватало…
Курт остановился вдруг посреди пустой комнаты, все так же глядя на руки, и подумал о том, какие ощущения должен вызывать огонь, облекающий тело со всех сторон; от живо вообразившейся картины виденного им всего однажды исполнения приговора стало не по себе. И если рассказы о молча умирающих сжигаемых — правда…
Он встряхнул головой, прогоняя неприятные мысли и ощущения, и зашагал по коридору обратно.
Перевязка отняла, казалось, последние силы; он шел, покачиваясь, словно пьяный, и коридор перед глазами плыл. Вся тяжесть уже третьих бессонных суток навалилась каменной плитой, боль в руках медленно расползлась до самой макушки и стала ноющей, ломящей, постоянной; ноги передвигались механически, будто помимо его воли, а голова была пустой, как и этот замок. С кривой усмешкой Курт подумал о том, что это тем более удачное сравнение, что каждая мысль из тех немногих, что остались в опустелом мозгу, связана с чем-либо, что есть в этом замке, и только. Два трупа на первом этаже. Потухший факел на полу в комнате барона. Каспар. Барон — вероятно, уже мертвый. Куда-то вдруг сгинувшая толпа. Тишина. Капитан. Альберт фон Курценхальм. Снова тишина. Он сам. И тишина…