Зрячий посох - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слегка позавтракав, отправился я по парку, решая вопрос: опохмелиться или не надо? Иду, посвистываю. Навстречу мне Смеляков, смурной такой, сердитый. «Здравствуйте, Ярослав Васильевич! С Новым вас годом!» — «Здорово! И тебя тоже», — пробубнил в воротник Ярослав Васильевич и, спустя время, слышу сзади: «Эй, парень! Погоди!» Я остановился. И Смеляков остановился. Смотрит на меня издали, и вижу — неловкость его какая-то гнетет. «Опохмелиться хочешь?» — «Почему бы и нет». — «Тогда пошли!»
Идем. Молчим. Ярослав Васильевич впереди, я немного сзади. Вышли к морю. На дюнах ларек стоит, синий и пустой, единственный, еще не закрытый на зиму ларек, досконально освоенный Смеляковым, как я сразу же догадался.
— Здорово! С Новым годом! — сказал Ярослав Васильевич и бросил деньги на прилавок. Ларечник подал бутылку хорошего вина, поглядел вопросительно насчет закуски. Ярослав Васильевич отмахнулся и взял лишь тарелку с конфетами.
Мы выпили вина, и я спросил, берясь за свой кошелек:
— Может, лучше коньяку?
— Кто же с утра коньяк жрет, деревня! У тебя че, денег много? Погоди, пропьем.
Допили мы бутылку вина, пошли по песчаному приплеску. Молчим.
— Ты откуда приехал-то? И чего пишешь? — спросил Смеляков.
Я ему коротенько рассказал о себе. Он сбоку глянул на меня, как бы удостоверяясь, что я ему наврал, и, не отводя глаз, сказал:
— Ты это, извини за вчерашнее. Свинство какое, в бога и спаса мать!
— Да ладно, чего там!
— Ладного тут мало! Не будь всепрощающим… они на голову нас… Еще выпить хочешь?
— Давайте. У меня в комнате невыпитые стоят коньяк и вино, да и жена заждалась.
В комнате, при жене, Ярослав Васильевич снова замкнулся, лишь сказал, входя: «Извините!» — да, взглянув на ребят, спросил: «Ваши?»
Потом мы снова ходили по берегу моря, уже обнявшись, и я все пытался затянуть: «Если я заболею, к врачам обращаться не стану, я к друзьям обращусь…» и, кажется, плакал. Смеляков потряхивал плечом и бурчал:
— Да ну тебя! Пой чего-нибудь другое. — И ободрял: — Голос у тебя еще ничего! Могуч!
Долго мы тогда ходили, говорили, пели, точнее, пел я. К сожалению, память подгулявшего человека коротка, и запомнил я из рассказов Ярослава Васильевича лишь то, как в юности он писал стихи. Но читать их некому, так, скараулив мать у печки, когда ей некуда деваться, он читал ей стихи, мать удивленно восклицала: «И откуда че берется?! И откуда че берется?!»
Вскоре уехала домой теща Лазаря Карелина. Я помогал ей нести чемодан до автобуса. Она сказала какие-то добрые слова о моих ребятишках, мне пожелала, чтоб я оставался самим собою и никогда бы не сделался от славы и денег таким, как те, что обидели нас и за которых ей так стыдно, — они ведь тоже москвичи.
Погода стояла хорошая, редкая для Прибалтики в зимнюю пору, без дождей, без больших ветров и бурь, иногда даже солнце выглядывало. Хорошо работалось после московской толчеи и так славно встреченного Нового года. Я катал каждый день вчерне по короткому рассказу и написал их одиннадцать подряд, и один из них до сих пор переиздаю, а это уже удача.
Население Дома творчества стало убывать. Уехал Смеляков с женою, как выяснилось, единственный, кто заметил наше отсутствие в новогоднюю ночь и вдруг спросил у гулявшей писательской публики: «А где же тот пареньфронтовичок-то?» — «А черт его знает! — ответили ему. — Напился уж небось, валяется где-нибудь…»
Может быть, и удовлетворился бы этим ответом поэт Смеляков, но в действие вступила официантка Анечка и отчетливо так сказала на весь зал:
— Эти люта, Ярослаф Васильевич, — обвела она рукой столовую, — решили не прикласить тех люти на прастник…
Вот тогда-то поэт Смеляков зарычал, как лев, наладился опрокинуть стол, но Татьяна не дала, и, хряпнув тарелку-другую, он ушел, долго искал парняфронтовичка, да не нашел.
Интересно было видеть, что население Дома творчества не испытывало никаких угрызений совести. Драматург Ш. разговаривал с нами весьма миролюбиво и, узнав, что на Урале у нас есть свой домишко и огород, воскликнул: «Что вам не жить?! Своя ж картошка! А тут вон Артур Миллер приезжал — принимай его, он же нас принимал в Америке! И мы с Алешей (с Арбузовым, значит) высадили за раз три тысячи рублей…»
На Смелякова народы сердились, говорили, что испортил он праздник, что вообще человек он несносный и грубый. Впрочем, никакого на них внимания Ярослав Васильевич не обращал, вдруг расписался, повеселел, совсем перестал ходить к морю, в ларек, и лишь перед отъездом прогулялись мы с ним туда, да и то на короткое время.
Более ничего выдающегося в тот первый мой приезд в Дом творчества не случилось. Я притерпелся к колкостям, глупостям писательским, понял, что они «как все», есть умные, есть и глупые, есть воспитанные и хамы, есть и те, что «свои в доску мужики» — таким отныне для меня сделался Ярослав Васильевич.
Уезжали мы с остатком взрослого населения одним и тем же поездом до Москвы, и коли нас было четверо, купили четыре места, то есть все купе, и радовались тому, что все будем вместе, что отдохнули ребятишки и жена, я хорошо поработал. Ребятам теперь хватит рассказов об увиденном на всю зиму, мне — сил на учебу и московскую суету.
Ярослава Васильевича я встречал потом не много, но и не мало раз, все больше на семинарах, в работе с молодыми. Был он на этих семинарах строг, остроумен, порой резок, но молодежь все равно таскалась за ним хвостом, и я сам видел на читинском семинаре, на новом крыльце новой гостиницы, как «порусски рубаху рванув на груди», молодой дальневосточник-поэт кричал на всю округу: «Я теперь плевать на всех хотел! Меня сам Смеляков поэтом назвал!..»
«Смотри, не замастерись, — сказал мне как-то в кафе Дома литераторов Ярослав Васильевич. — Вон их, мастеров-то — полон ресторан! И у всех грудь вперед и башка задрана!» «Постараюсь, Ярослав Васильевич», — ответил я ему. Через короткое время после той встречи узнал, что тяжело он болен и, больной, из больницы пишет самоироничные, как всегда «доходчивые» и совершенно какието по-детски искренние стихи. Одно из них меня особенно поразило. Это «Ответ» на то самое самонадеянно-юное, ярчайшее и в поэзии Смелякова, всеми, особенно молодежью, любимое: «Если я заболею, к врачам обращаться не стану, обращусь я к друзьям…»
Поскольку «Ответ» отчего-то не пошел в народ и его мало знают, стихотворение же это достойно того, чтобы его знали: меж первым и вторым стихотворением — целая жизнь! и какая жизнь! — я воспроизведу его здесь:
Я на всю честную Русьзаявил, смелея,что к врачам не обращусь,если заболею.
Значит, сдуру я навралили это снится,что и я сюда попал,в тесную больницу?
Медицинская водаи журнал «Здоровье».И ночник, а не звездав самом изголовье.
Ни морей и ни степей,никаких туманов,и в окно в стене моейголо без обмана.
Я ж писал, больной с лица,в голубой тетрадине для красного словца,не для денег ради.
Бормочу в ночном бредуфельдшерице Вале;«Я отсюдова уйду,зря меня поймали.
Укради мне — что за труд?!ржавый ключ острожный».Ежели поэты врут,больше жить не можно.
…Сырым, зимним утром, да что там сырым, промозглым, слякотным, Слава Дворжецкий — прекрасный киноартист, поздновато открытый нашим кино и лишь частично реализовавший яркий свой дар, вез нас на своем грязнущем, полуразбитом «жигуленке» на Новодевичье кладбище, где похоронен Ярослав Васильевич, на еще одну годовщину поэта.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});