Русские князья. От Ярослава до Юрия (сборник) - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Опять везешь меня куда-то?
– Одна там будешь, – сказал он чуть ли не нищенским тоном, – клянусь тебе всеми святыми! Одна, сама себе хозяйка. Хочешь – боярыней сделаю тебя, хочешь – как хочешь…
– Никем не хочу – только собой.
– Собой будешь…
– А куда?
– И сам не знаю.
– Это уже лучше.
– А я уже сам не свой.
– Еще лучше.
– Не князь, и не Юрий, и не Ярослав.
– Это…
Она не спрыгнула с коня, снова прижалась к Ярославу, потом еще раз отпрянула, попыталась заглянуть в его темные глаза.
– Только не подумай обмануть. Как только замечу – убегу сразу.
– Не убегай, – попросил он, – не обману, поверь мне.
– Ежели не князь то молвит, поверю.
– Не князь. Человек.
Шуйца обняла его за шею, так и ехали дальше.
Уже начинало светать, когда добрались они до новой усадьбы. Сонные плотники, в своей рабочей спешке, готовились подниматься под небо, щекотать Богу бороду топорами, а еще больше – скабрезными припевками. Белые березы возвышались за дубовым частоколом, белые березы подступали отовсюду и тут, на вольной воле. Князь остановил коня, Забава смотрела на это чудо, которое – теперь уже знала это точно – сделано лишь для нее, еще не изведанное чувство властности мало ее заботило, спросила лишь:
– Там кто-то есть? Слуги?
– Плотники. Достраивают церковь.
– Зачем она?
– Для Бога.
– Обошелся бы твой Бог и без церкви.
– Грех.
– А я?
– И ты грех.
– Тогда заверни меня в ведмедно, чтобы никто не узнал, что ты везешь.
– Все равно будут знать.
– А я не хочу.
– Рот людям не заткнешь.
– А ты ведь князь – заткни. Скажи: оторвешь язык кажому… И еще лучше: вели сразу же отрезать всем языки.
– Велю.
– Так поскорее заворачивай меня в ведмедно, а то я еще чего-нибудь возжажду в дурости своей!
Он поцеловал ее в губы, впервые отважился на это, поцелуй был – словно упал в терпкое море и утопает в нем, будучи не в состоянии вынырнуть. Потом сгреб Шуйцу в охапку, завернул в медвежью шкуру, положил поперек седла, словно что-то неживое, и так въехал в ворота, предусмотрительно открытые сторожем: ему хотели помочь снять ношу с седла и внести в терем, но Ярослав прикрикнул строго:
– Посторонитесь, сам. И не пускать ко мне никого. Неужели это было в самом деле? Неужели с ним?.. Ничего не мог припомнить, кроме тихого свечения ее тела, да еще – как в изнеможении отбрасывала она голову, и шея ее вытягивалась нежно-нежно, и на устах жила лукавая улыбка, и тело светилось так, что он со стоном закрывал ладонями глаза, но сквозь пальцы било светом ее тело, снова и снова, без конца, свечение поющее, омрачающее разум, сводящее с ума.
Оторвавшись от нее, он побежал в недостроенную церковь, ревностно молился под насмешливые песни плотников с горы, там его и нашел Коснятин, который привез известие о том, что пришла варяжская дружина с Эймундом во главе, но князь, похоже, и не слушал и не слышал ничего, не приглашая посадника в дом, прямо на морозе передал ему свои повеления:
– Останусь еще здесь. Убери всех отсюда, и без промедления.
– Не закончили еще церковь.
– Так пускай стоит. И всех убери мужчин. Поставь женщин. Одних лишь женщин. И прислужниц, и на работу, и для стражи.
– Невиданное диво! – Коснятин не скрывал улыбки на своих сочных губах.
– Делай, что велят.
– А варяги?
– Какие варяги?
– Прибыла дружина. Эймунд-воевода.
– Похлопочи. Дай пристанище, еду. Вернусь – начнутся сборы.
– На Поромонином дворе их поселил.
– Быть по сему. Жди меня.
– Долго тут будешь, княже?
– Не знаю. Бог знает, всевидящий и всезнающий.
А возвратился он не к Богу, а к ней, к Шуйце, застал ее в слезах; быть может, почувствовала она в одиночестве весь страх содеянного с этим чужим, совсем неведомым ей человеком, пугалась завтрашнего дня, а может, это были слезы злости на самое себя и на него. Ярославу стало жаль девушку, он закутывал ее в беличьи одеяла, утирал ей слезы сильной своей рукой, рукой мужа, которая одинаково умело держала меч и писало.
– Женился бы на тебе, – сказал он, вздохнув, – но княжество требует от человека больше, чем ему хочется.
– Да и не нужно мне твое княжество, – ответила она сквозь всхлипывания.
– Многое стоит между людьми, преодолеешь – тогда радость, но не всегда есть возможность устранить то, что разделяет. Может, я тоже княжеству не рад, но ждут меня еще дела большие.
– Нудный ты и никудышный, когда князь, – сказала она злобно.
– А кого же ты приветила во мне? Не князя разве? – спросил он чуточку с обидой.
– Мужа приветила. Помрачение твое и на меня нашло.
– Будешь всегда со мной. В походах и в городах.
– Останусь тут. Ладно выдумал это подворье. Далеко от всех. Не люблю, когда суетятся вокруг люди. Тишину люблю, а с тобою – тоже не хочу.
– Если бы ты только могла стать моей женой…
– Не стала бы никогда. Не хочу разувать никого. Волю жажду…
Тогда он сказал ей о своем повелении. Чтобы жила здесь с одними женщинами.
– Чтобы их немного было. И не назойливых, – сказала она.
– Госпожой над ними будешь.
– Не знаю, что это такое.
– Когда узнаешь, понравится.
– Кто ж это знает…
– А не заскучаешь здесь?
– Ежели заскучаю, убегу к своему Пеньку. Там мне любо. Там – самая большая воля. Среди деревьев и зверей.
– Будешь ждать меня?
– Приедешь – тогда увижу. А теперь еще не ведаю.
Она отталкивала его от себя своей непокорностью, на самом деле еще сильнее привлекая, опьяняя. Он снова махнул на все дела в Новгороде, и снова было то же самое мутное опьянение и оцепенение, пока, стиснув зубы, нагнал себе в сердце гнева на самого себя и собрался с силами оторваться от Шуйцы. Оставил незаконченную церковь (да и будет ли когда закончена она!) и недолюбленную Шуйцу (да и можно ли долюбить до конца женщину, милую твоему сердцу!).
В Новгороде Коснятин встретил его со свитой, князь велел сразу же ехать к варягам, на Поромонин двор, что в Славенском конце. Питал он слабость к варягам, едва ли не такую, как к странствующим инокам, знал ведь, что в путешествиях человек обогащается умом, впитывает в себя мир, как и святые люди, только и разницы, что одни замечали Божьи чудеса, а эти вечные вои не знали ничего, кроме серебра-золота, сытной пищи, доброго пития да еще прекрасных женщин, ибо зачем же тогда и живет на свете воин и за что ему класть живот свой, если не испытать земных соблазнов, не зачерпнуть их полными пригоршнями!
Поромоня был простым плотником, как и отец его, и дед, как и весь род испокон веков. Не знал он ничего, кроме хорошо наточенного топора, тесал умело столбы и обаполы, ставил клети, сколачивал насады, но вдруг осенила его мысль соорудить в Новгороде невиданную палату с несколькими печами и высокими кирпичными дымницами над крышей; и вот у Поромони начали останавливаться сначала купцы, захваченные в Новгороде зимними метелями, а потом начали нанимать его двор для дружины Ярослава, ибо лучшего помещения и не найти было нигде; Поромоня разгадал еще и то, что варяги любят быть всегда совместно, не делятся на воевод и рядовых, не верят чужим.
А потому хитрый плотник получил немалую прибыль от своего дома, а князю было вольно призывать варягов о любой поре.
Ярослав предполагал, что на этот раз варяги разделятся, потому что должны были прибыть с дружиной мужи вельми славные, бывалые и известные, но Коснятин сказал, что все остановились у Поромони и что Эймунд привел еще не всю дружину, а только ее голову, чтобы порядиться с князем, а уже весной призвать и остальных. Этим нарушался заведенный обычай, но князь смекнул, что осторожность Эймунда вызвана не совсем обычным делом, на которое их вербовали (сын должен был идти против родного отца), хотя если подумать толком, то не было на свете такого черного дела, в которое не встряли бы варяги, лишь бы им только заплатили так, как они желают.
Длинное низкое помещение, потолок из дубовых толстых матиц, толстые дубовые столбы-опоры, всюду затянутые рыбьими пузырями подслеповатые окошки, в которые пробивается тусклый свет зимнего дня. У растопленных печей бородатые, все как один, русые и светлоокие варяги сушат одежду; тяжкий дух стоит под низким потолком, во всех углах, и, словно бы стремясь развеять эту духоту, сидят за длинным столом десятка полтора плечистых, светловолосых и ясноглазых, сидят, отложив мечи в сторону, расстегнув сорочки, наливают из бочонков вино, цедят в кубки мед, черпают ковшами из кадушек пиво. Клокочущий, беспорядочный гомон бьется над столом, каждый из пьющих рассказывает словно бы самому себе, ибо никто его не слушает, каждый говорит, не заботясь о слушателях; те, которые сушат свою одежду, хотя и молчат, но понять что-либо из застольного гомона совершенно неспособны; дальше, во второй половине помещения, на поставленных в два этажа, одни над другими, деревянных полатях спят несколько то ли пьяных, то ли просто утомленных от прогулок по Новгороду, но они и вовсе к разговору не прислушиваются.