Прощальный вздох мавра - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не забывай продлевать, – сказала она мне. – И билет, и визу, каждый год. Я-то уж никуда не побегу. Если Индира, которая всегда черной ненавистью меня ненавидела, захочет прийти по мою душу, она знает, где меня найти. Но тебе, может, и придется когда-нибудь последовать совету Васко. Только к англичанам не езди. Их мы уже нахлебались. Поищи себе Палимпстину; поищи свой Мавристан.
И привратнику Ламбаджану она тоже преподнесла подарок: черный кожаный ремень с ячейками для патронов и застегивающейся на клапан полицейской кобурой, в которой лежал заряженный пистолет. Она заставила его пройти курс стрельбы. Что касается меня, я спрятал ее подарок; и впоследствии из суеверия неизменно возобновлял и билет, и визу. Я держал заднюю дверь открытой и знал, что меня постоянно ждет готовый к вылету самолет. Я начал отлипать от родины. Как, впрочем, и многие другие. После периода чрезвычайщины люди стали смотреть на вещи другими глазами. До чрезвычайщины мы были индийцы. После нее мы стали христианско-еврейской семьей. Планк, плонк, плинк.
x x xНичего не случилось. Никакой толпы у наших ворот, никаких офицеров с ордером на арест, исполняющих роль ангелов-мстителей Индиры. Ламба не вынимал пистолета из кобуры. Задержали из всех нас одну Майну, но только на несколько недель, и в тюрьме с ней обращались бережно и разрешали свидания, книги и еду из дома. Чрезвычайное положение кончилось. Жизнь шла своим чередом.
Ничего не случилось – и случилось все. В раю стряслась беда. Ина умерла, и, вернувшись домой после похорон, Аурора написала картину из цикла «мавров», в которой граница между сушей и морем перестала быть проницаемой. Она превратилась в резко прочерченный зигзагообразный разлом, куда осыпалась земля и утекала вода. Едоки манго и мандаринов, глотатели ярко-голубых сиропов такой сахаристости, что от одного взгляда на них начинали болеть зубы, конторские служащие в закатанных брючках с дешевыми башмаками в руках и босые влюбленные, гуляющие по некоему подобию пляжа Чаупатти у подножия холма, увенчанного мавританским дворцом, – все разом вскрикивали, чувствуя, как подается песок под ногами, как их утягивает в трещину вместе с пляжными воришками, светящимися неоном киосками и учеными обезьянками в солдатских формах, вытягивавшимися по стойке «смирно», чтобы развлечь гуляющих. Все они сыпались в зазубренный мрак, смешиваясь там с морскими лещами, медузами и крабами. Даже вечерняя дуга Марин-драйв с ее банальным, словно из искусственного жемчуга, ожерельем огней изменяла свою форму, искажалась; эспланаду тянула к себе пропасть. И, сидя в своем дворце на вершине холма, мавр-арлекин смотрел на разыгравшуюся внизу трагедию, бессильный, вздыхающий, прежде времени постаревший. Рядом стояла полупрозрачная фигура умершей Ины, Ины до Нэшвилла, Ины в самом расцвете своей влекущей красоты. Эта картина, названная «Мавр и призрак Ины смотрят в пропасть», впоследствии рассматривалась как первая из работ «высокого периода», из этих наэлектризованных, апокалиптических полотен, куда Аурора вложила все свое отчаяние от смерти дочери, всю свою материнскую любовь, слишком долго не получавшую выражения; но также и свой всеобъемлющий, пророческий страх Кассандры за судьбу страны, досаду и гнев из-за прогорклого вкуса того, что, по крайней мере, в Индии ее мечты было когда-то сладким, как сироп из тростникового сахара. Все это было в картинах – и ревность тоже.
– Ревность? Чья, к кому, к чему?
Случилось все. Мир переменился. Появилась Ума Сарасвати.
14
Женщина, которая преобразила, возвысила и опрокинула мою жизнь, вошла в нее на ипподроме Махалакшми на сорок первый день после смерти Ины. Было воскресное утро в начале зимнего прохладного сезона, и по давнему обычаю («Насколько давнему?» – спросите вы, и я отвечу по-бомбейски: «Очень-очень давнему. Со старых времен».) лучшие люди города встали рано и заняли место породистых, напружиненных местных скакунов – как в паддоке [94], так и на беговой дорожке. В этот день не было никаких скачек; глаза и уши воображения различали лишь проносящиеся тени призрачных жокеев с их выгнутыми спинами в ярких рубашках, лишь потустороннее эхо копыт, что простучали в прошлом и простучат в будущем, лишь замирающее ржание разгоряченных коней, лишь перекатывающийся шелест брошенных старых программок Коула – о бесценный кладезь сведений о лошадиных шансах! – и все это только угадывалось, как закрашенная картина, под еженедельным зрелищем rus in urbe [95] с вереницей сильных мира сего, пестрящей зонтиками от солнца. Иные бегом в спортивных туфлях и шортах, с младенцами за спиной, иные прогулочным шагом, с тросточками и в соломенных шляпах – аристократы рыбы и стали, графы ткани и морских перевозок, лорды финансов и недвижимости, князья суши, моря и воздуха, и рядышком их дамы, кто с ног до головы в шелках и золоте, кто по-спортивному, с конским хвостиком или розовой головной повязкой, пересекающей высокий лоб как королевская диадема. Одни, добежав до финиша, смотрели на секундомер, другие с достоинством проплывали мимо старой трибуны, как входящие в гавань океанские лайнеры. Здесь налаживали партнерство, законное и не очень; здесь заключали сделки и ударяли по рукам; здесь городские матроны высматривали молодежь и строили для нее брачные планы, а юноши и девушки тем временем переглядывались и что-то решали сами для себя. Здесь собирались семьи, здесь устраивали встречи могущественнейшие городские кланы. Власть, деньги, родство и желание – таковы были, скрытые под простыми радостями длящегося час-другой оздоровительного моциона вокруг старого ипподрома, движущие силы субботне-воскресных гуляний в Махалакшми, этих безлошадных скачек на социальном поле, дерби без стартового пистолета и фотофиниша, но с немалым количеством разыгрываемых призов.
В то воскресенье, через шесть недель после смерти Ины, мы сделали попытку сплотить ряды понесшей урон семьи. Аурора в элегантных брюках и белой льняной блузке с вырезом, демонстрируя семейную солидарность, шла под руку с Авраамом, который в свои семьдесят четыре года, с белой гривой и величественной осанкой, выглядел самым что ни на есть патриархом – уже не бедным родственником среди грандов, а влиятельнейшим грандом из всех. Начало дня, однако, не предвещало ничего хорошего. По пути в Махалакшми мы захватили с собой Минни – точнее, сестру Флореас, – которую из сострадания начальство освободило от утренней службы в монастыре Девы Марии Благодатной. Минни сидела рядом со мной на заднем сиденье в чепце и монашеском одеянии, перебирала четки и шептала свои славословия, напоминая, подумалось мне, Герцогиню из «Алисы» – намного миловидней, конечно, но такая же непреклонная; или шуточную игральную карту, смесь джокера с пиковой дамой.
– Прошлой ночью мне приснилась Ина, – сказала Минни. – Она велела вам передать, что очень счастлива в Раю и что музыка там бесподобна.
Аурора, побагровев, сжала губы и вскинула голову. Минни в последнее время начали посещать видения, хотя мать не слишком этому верила. К моей набожной Герцогине-сестре можно было, пожалуй, применить слова самой Герцогини о ее ребенке: «…дразнит вас наверняка, нарочно раздражает» [96].
– Не огорчай мать, Инамората, – сказал Авраам, и теперь пришла Миннина очередь нахмуриться, потому что это имя принадлежало прошлому и не имело ничего общего с существом, которым она стала, с гордостью монастыря Девы Марии Благодатной, с самой самоотверженной из сестер, с безропотной исполнительницей любой работы, с ревностнейшей из поломоек, с добрейшей и внимательнейшей из сестер милосердия и вдобавок – словно бы расплачиваясь за прежние преимущества – с носительницей самого грубого нижнего белья во всем ордене, которое она сшила себе сама из старых джутовых мешков, пропахших кардамоном и чаем и заставлявших ее нежную кожу вспухать длинными красными полосами, пока мать-настоятельница не объяснила ей, что чрезмерное умерщвление плоти есть не что иное, как форма гордыни. После этого выговора сестра Флореас перестала облачаться в мешковину, но зато начались видения.
Лежа в своей келье на деревянной доске (с кроватью Минни давно распрощалась), она удостоилась посещения некоего бесполого ангела с головой слона, который в резких выражениях заклеймил низкую нравственность бомбейцев, сравнивая их с жителями Содома и Гоморры и грозя им наводнениями, засухами, взрывами и пожарами в течение приблизительно шестнадцати лет; и еще приходила говорящая черная крыса, посулившая напоследок чуму. Явление Ины было событием гораздо более личным, и если прежние рассказы о видениях заставляли Аурору опасаться за разум Минни, теперешние ее слова привели мать в ярость – в немалой степени, возможно, из-за того, что призрак Ины недавно появился в ее живописи, но также из-за общего ощущения, развившегося у нее после смерти дочери, – ощущения, которое в те параноидальные, неустойчивые годы разделяли с ней многие, – что за ней следят. Привидения входили в жизнь нашей семьи, пересекая границу между метафорами искусства и наблюдаемыми фактами повседневной жизни, и Аурора, выведенная из равновесия, искала убежища в гневе. Но тот день должен был стать днем семейного единения, и моя мать прикусила язык, что было для нее нехарактерно.