Утраченные иллюзии - Оноре Бальзак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда вы шли в армию Самбры и Мезы, разве вас не остерегали?
— Ну, уж само собою!
— Стало быть…
— Стало быть, ступайте к моему племяннику Фино, он славный малый, самый честный малый, какого только можно встретить, если только вам удастся его встретить: неуловим он, как угорь. Видите ли, его дело не в том, чтобы самому писать, а в том, чтобы заставлять писать других. Видно, здешним вертопрахам любезнее пировать с актрисами, чем бумагу марать, Настоящие пистолеты! Имею честь…
Кассир помахал увесистой тростью со свинцовым набалдашником, одной из защитниц «Германика»{87}, и Люсьен остался в одиночестве на бульваре, не менее ошеломленный картиной газетных дел, чем судьбами литературы после посещения лавки Видаля и Поршона. Люсьен раз десять прибегал в улицу Фейдо к Андошу Фино, главному редактору газеты, и ни разу его не застал. Рано утром Фино еще не возвращался. В полдень оказывалось, что Фино только что вышел: завтракает в таком-то кафе! Люсьен шел туда, преодолевая отвращение, спрашивал о Фино у буфетчицы: Фино только что ушел. Наконец, измучившись, Люсьен уже начал считать Фино за персонаж апокрифический, сказочный и решил, что проще у Фликото поймать Этьена Лусто. Молодой журналист, конечно, объяснит ему причину таинственности, окружавшей газету, в которой он работал.
С того дня, стократ благословенного, когда Люсьен познакомился с Даниелем д’Артезом, он в ресторане Фликото изменил своему обычному месту: друзья обедали, сидя рядом, и вполголоса беседовали о высокой литературе, о возможных темах, о способах изложения, о приемах завязки и развязки сюжета. В то время Даниель правил рукопись «Лучника Карла IX», он заново переделывал целые главы, вписывал в книгу ее лучшие страницы, сохранившие значение еще и до наших дней. Он предпослал роману великолепное предисловие, может быть более замечательное, чем сама книга, и внесшее такую ясность в юную литературу. Однажды, когда Люсьен садился рядом с Даниелем, который ждал его, и уже пожимал его руку, у входа показался Этьен Лусто. Люсьен выдернул свою руку из руки Даниеля и сказал лакею, что желает обедать на прежнем своем месте, подле конторки. Д’Артез бросил на Люсьена ангельский взгляд, в котором прощение затмевало собой укор, и этот взгляд тронул сердце поэта, он схватил руку Даниеля и пожал ее.
— Дело очень для меня важное, потом вам расскажу, — сказал он.
Люсьен уже сел на свое прежнее место, когда Лусто подходил к столу. Люсьен первый поклонился; разговор завязался быстро и протекал так живо, что Люсьен побежал за рукописью «Маргариток», пока Лусто кончал обедать. Он обрадовался случаю отдать на суд журналисту свои сонеты и, полагаясь на его показную благосклонность, рассчитывал при его помощи найти издателя или попасть в газету. Воротившись, Люсьен увидел в углу ресторана опечаленного д’Артеза, который, опершись о стол, задумчиво смотрел на него, но он, снедаемый нуждою и побуждаемый честолюбием, притворился, что не замечает своего брата по Содружеству, и последовал за Лусто. В час заката журналист и новообращенный сели на скамью под деревьями в той части Люксембургского сада, которая от главной аллеи Обсерватории ведет к Западной улице. Улица в то время представляла собою сплошную трясину, окруженную болотистыми пустырями, вдоль которых тянулись дощатые мостки, и только близ улицы Вожирар встречались дома; этот узкий проезд был настолько безлюден, что в часы, когда Париж обедает, влюбленные могли под купами деревьев и ссориться, и обмениваться залогами примирения, не опасаясь помехи. Единственным нарушителем утех мог оказаться только ветеран, стоявший на посту у калитки со стороны Западной улицы, если бы почтенному воину вздумалось удлинить на несколько шагов свою однообразную прогулку. В этой аллее, сидя под липами на деревянной скамье, Этьен слушал избранные сонеты из «Маргариток». Этьен Лусто, который после двухлетнего искуса устроился сотрудником в газету и считался другом некоторых знаменитостей той эпохи, был в глазах Люсьена внушительным лицом. Поэтому, развертывая рукопись «Маргариток», провинциальный поэт счел нужным начать с предисловия.
— Сонет, — сказал, он, — одна из труднейших поэтических форм. Теперь этот род небольшой поэмы почти забыт. Во Франции не нашлось соперников Петрарки, его родной язык более гибок, нежели наш, он допускает игру мысли, которой не терпит наш позитивизм (да простится мне это слово!). Поэтому я счел более необычным выступить со сборником сонетов. Виктор Гюго избрал оду, Каналис увлечен легкой лирикой, Беранже владычествует в песне, Казимир Делавинь завладел трагедией и Ламартин — элегией.
— Вы классик или романтик? — спросил Лусто.
Удивленное лицо Люсьена изобличило столь полное неведение о положении вещей в республике изящной литературы, что Лусто счел нужным его просветить.
— Дорогой мой, вы вступаете в литературу в самый разгар ожесточенной борьбы, вам надобно пристать к той либо другой стороне. В сущности, литература представлена несколькими направлениями, но наши знаменитости раскололись на два враждующих стана. Роялисты{88} — романтики; либералы — классики. Различие литературных мнений сопутствует различию во мнениях политических, и отсюда следует война, в ход пускаются все виды оружия — потоки чернил, отточенные остроты, колкая клевета, сокрушительные прозвища — война между славой рождающейся и славой угасающей. По странной случайности роялисты-романтики проповедуют свободу изящной словесности и отмену канонов, замыкающих нашу литературу в условные формы; между тем как либералы отстаивают три единства, строй александрийского стиха и классическую тему. Таким образом, литературные мнения в обоих лагерях противоречат мнениям политическим. Если вы эклектик, вы обречены на одиночество. К какой же стороне вы примкнете?
— Которая сильнее?
— Подписчиков у либеральных газет больше, нежели у роялистских и правительственных; Каналис тем не менее уже выдвинулся, хотя он монархист и правоверный католик и ему покровительствует двор и духовенство. Ну, а сонеты!.. Это литература эпохи, предшествующей Буало, — сказал Этьен, заметив, что Люсьена пугает необходимость выбрать себе знамя. — Будьте романтиком. Романтики сплошь молодежь, а классики поголовно — парики; романтики возьмут верх.
Прозвище «парики» было последней остротой журналистов-романтиков, обрядивших в парики классиков.
— Впрочем, послушаем вас.
— «Анемон»! — сказал Люсьен, выбрав один из двух сонетов, оправдывавших название сборника и служивших торжественным вступлением:
Мой анемон! Весной ты, украшая луг,Влюбленных веселишь ковром цветов атласным,Как песнь, рожденная огнем сердец прекрасным,Влечений сладостных, обетов нежных друг.
Весь золотой внутри, серебряный вокруг,Подобен венчик твой сокровищам всевластным,И кровь твоя течет по жилкам бледно-краснымЖивым прообразом ведущих к славе мук.
Не оттого ль расцвел ты в сумраке дубравы,Когда Христос воскрес, венчанный нимбом славы,И пролил благодать на обновленный мир, —
Не оттого ль цветешь ты осенью печальной,Чтоб радостей былых блеснуть зарей прощальной,Чтоб молодости нам напомнить вешний пир?
Люсьен был задет полной неподвижностью Лусто во время чтения сонета; ему было еще незнакомо то приводящее в замешательство бесстрастие, которое достигается привычкой к критике и отличает журналистов, пресыщенных прозой, драмами и стихами. Поэт, избалованный похвалами, снес разочарование и прочел второй сонет, любимый г-жою де Баржетон и некоторыми друзьями по кружку.
«Возможно, этот исторгнет из него хотя бы одно слово», — подумал он.
Второй сонет
МАРГАРИТКА
Я — маргаритка. Мной, подругой нежной мая,Создатель украшал лесных цветов семью.Мила живым сердцам за красоту свою,Я, как заря любви, сияла расцветая.
Но краток счастья миг, и мудрость роковаяВручила факел мне, — с тех пор я слезы лью.Я знанье истины в груди своей таюИ принимаю смерть, вам дар мой открывая.
Утерян мой покой, я прорицать должна!Любовь, чтобы узнать, любима ли она,Срывает мой венец и грудь мою терзает.
Но к бедному цветку ни в ком участья нет, —Влюбленный загадал — и вырвал мой ответИ, мертвую, меня небрежно в грязь бросает.
Окончив, поэт взглянул на своего Аристарха{89}. Этьен Лусто созерцал деревья питомника.