Святая и греховная машина любви - Айрис Мёрдок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У него хвост длиннее всех, — ответил он.
Да, подумала Харриет, хвост у него, точно, длиннее всех. Ее уверенность слегка поколебалась. Господи, неужели придется взять двух собак?
Всю дорогу вдоль длинного ряда клеток их сопровождали взволнованные и дружелюбные собачьи улыбки: синхронно помахивая хвостами, собаки гурьбой бежали вдоль проволочной сетки с той стороны. Какие же они все были трогательные — все без исключения!
— Интересно, и не устают они так молотить хвостами? — сказала Харриет. — Я только гляжу на них, и то вся изматываюсь!
— А что потом будет с теми, которых никто не возьмет? Их убьют? — спросил Люка.
— Н-не знаю. Ну что ты, нет, конечно. — Харриет предпочитала об этом не думать. При одной мысли о собачьих страданиях ее глаза, бывшие теперь постоянно на мокром месте, наполнились слезами.
Далматинец, у которого хвост оказался «длиннее всех», был, конечно, очень хорош. К тому же Харриет никогда еще не видела далматинцев с таким обилием пятен. Она даже хотела сказать об этом Люке, но в последний момент сдержалась; ведь, в конце концов, они уже все решили — или не решили? Морда у далматинца была глупейшая, и Харриет никак не могла понять, недостаток это или достоинство. В следующей клетке ей понравился один эрдельтерьер: красавец, гораздо красивее Баффи, осенне-рыжего окраса, с ясными янтарными глазами. Но Харриет никогда не брала двух собак одной породы, так что эрдель был вне игры. Рядом с эрделем суетился хорошенький длинношерстный таксик.
— Какой лапочка, правда? — присев на корточки, Харриет погладила длинный коричневый нос, просунутый через проволочную сетку. Собачьи ноздри такие трогательные, подумала она, — темные и влажные, как темные влажные ложбинки весной, как скользкие вымоины в прибрежных скалах.
— Слишком маленький, — твердо сказал Люка, еще раз давая ей понять, что в нелегком деле выбора собаки он придерживается каких-то собственных, загадочных, но совершенно непоколебимых стандартов.
В молчаливом согласии они вернулись к первой клетке, где находился кардиганский корги, похожий на огромную гусеницу. Его гладкая темно-коричневая («твидового цвета», определила про себя Харриет) шерсть была такой длины, что чуть не волочилась по земле, а лапы, наоборот, очень короткие — за шерстью их было почти не видно. Собаки повыше пытались его оттереть, но он с таким же воодушевлением, как и все, вилял своим султанообразным хвостом и время от времени, чтобы лучше разглядеть, кто там за сеткой, уморительно привставал на задние лапы. Его морда, непропорционально большая даже для такой крупной особи, выражала добродушие и ум; прозрачные, но очень темные, торфяного оттенка глаза глядели на Харриет умоляюще и в то же время с каким-то особенным спокойным пониманием — словно он уже знал.
Харриет и Люка переглянулись. Им ничего не надо было говорить. Они и без слов прекрасно понимали друг друга.
— Что ж, он твой, — сказала Харриет. — Да ты это и сам уже знаешь, правда?
Экскурсия в Дом собак волновала Харриет так, что она не смела признаться в этом даже самой себе (по правде сказать, она боялась прослезиться и смутить тем самым своего благородного друга). Люка, собаки, все это вместе было так прекрасно, что даже немного страшновато. Удивительно, но определение «благородный» подходило для Люки как нельзя лучше. Этот ребенок был вещью в себе; он был обращен внутрь себя и начисто лишен той несколько суетливой тревожности, отличавшей в этом возрасте родного сына Харриет. Невежественный до дикости, Люка был наделен внутренним совершенством, какое встречается только у дикарей. В нем чувствовалось поразительное спокойствие духа; но не только. В нем чувствовался сам дух. Что уж там происходило у него внутри, оставалось для Харриет тайной за семью печатями, но с каждым днем их общение обретало все новую полноту и безупречность и дарило Харриет наслаждение, сравнимое разве что с наслаждением от удачного любовного романа. При этом гарантом прочности их отношений был Люка. Именно он задавал темп, в каком-то смысле он даже ухаживал за Харриет. Вот и сейчас он удивительно неспешно, удивительно тактично взял ее за руку. Она едва сдержала навернувшиеся слезы.
Для слез, впрочем, были у нее и другие причины. Тогда утром Блейз, конечно, вернулся домой, все как-то улеглось, и жизнь потекла дальше, пусть не совсем «как всегда», но все же более или менее спокойно и стабильно, не считая того, что при этом новом распределении ролей ей все время казалось, что вот-вот произойдет что-то ужасное — может быть, уже происходит. Мысль эта была нелогичная, даже абсурдная, и Харриет пыталась отогнать ее от себя, но она упорно возвращалась. Былой нерушимой связи между нею и Блейзом больше не было. Задним числом она, разумеется, понимала, что еще в самом начале своих отношений с Эмили, когда ему приходилось столько всего скрывать, он должен был отдалиться от жены и наверняка отдалился. Но ведь тогда она этого не почувствовала; выходило, что этого как бы никогда и не было. Видимо, чудесная сила, заложенная в святости брачных уз, помогала Харриет каким-то образом принять измену мужа, смириться с ней и даже вычеркнуть ее из прошлого. Блейз уже раскаялся и вернулся к ней — задолго до того, как она вообще узнала о существовании Эмили Макхью, — чего еще желать? Теперь надо было заниматься настоящим. Но как раз в настоящем и появилось это новое отчуждение.
Харриет пыталась убедить себя, что все это игра воображения, но слишком многое говорило об обратном. Сам дом, все в доме словно бы нарушилось и сместилось. Конечно, отдельные предметы и раньше валялись как попало и где попало — в кухне, в спальне, в ее будуаре, в кабинете у Блейза. Но раньше они, тем не менее, сливались в единое целое, как разрозненные понятия внутри нормального, здорового интеллекта, теперь же вдруг оказалось, что все они безнадежно оторваны друг от друга, — как будто где-то что-то замкнуло и прекратился ток, объединявший броуновский хаос частных деталей в некое эстетическое целое. Вещи выглядели беспризорными и нагоняли тоску, будто в доме умер хозяин и на его место пришел чужой человек, наследник, пришел и смотрит — и для него ни этот дом, ни эти вещи ровным счетом ничего не значат. Повсюду было грязно, как в хлеву, а у Харриет даже не возникало желания навести мало-мальский порядок. Исчезли из обихода простые и привычные мелочи: цветы в вазах, например. Не было цветов, не было даже роз — хотя, казалось бы, чего уж проще, выйти в палисадник и нарезать. Букет засохших голландских ирисов стоял в прихожей уже несколько дней, их давно надо было выбросить и выплеснуть воду, но и эта задача почему-то казалась Харриет непосильной.
Точно так же все, что касалось Дейвида, вызывало массу мучительных проблем. Правда, Харриет все время билась над ними, пытаясь нащупать или угадать, с какой стороны можно приблизиться к сыну. Он, как и прежде, был холоден, вежлив и лаконичен. Однако ее связь с Дейвидом относилась все-таки к вещам изначальным, и даже внутри нынешнего холодного отчуждения бывали моменты, когда они смотрели друг на друга — он сурово, она умоляюще — и оба понимали, что их души как-то соприкасаются между собой. Дейвид был ее территорией, и, как бы там ни было, Харриет знала, что сумеет отвоевать эту территорию вновь. Она вынашивала план (которым поделилась с Блейзом, и он рассеянно согласился) сделать то, о чем недавно просил ее сам Дейвид: уехать с ним на несколько дней куда-нибудь за границу, например в Париж, — только вдвоем; тогда, думала она, все их искусственно возведенные барьеры непременно рухнут. Она еще не разговаривала о поездке с сыном и не назначала никаких сроков, но сама мысль о такой возможности утешала ее.
Блейз пребывал в каком-то непонятном настроении: был рассеян и явно чем-то озабочен, но делиться своими проблемами не хотел. Он был очень занят. То и дело отменял встречи с пациентами, чего раньше никогда не случалось, и целыми днями просиживал в читальном зале Британского музея — так он говорил. Ему, по его словам, не терпелось поскорее закончить свою книгу, осталось совсем чуть-чуть. В отсутствие Блейза звонил доктор Эйнзли — очень огорчался, что никак не может его застать, и обескураживал Харриет тем, что как будто знал что-то такое, чего не знала она. Он словно бы даже пытался выяснить, много ли ей известно. Но не может же быть, думала она, чтобы Блейз делился со своими пациентами какими-то тайнами и при этом скрывал их от жены? На вопрос «Когда ты будешь у Эмили?» он отвечал с видимым раздражением:
— Зайду как-нибудь на той неделе. Сейчас ее нет, она уехала.
— Уехала? Куда, с кем?
— Просто отдохнуть. С этой своей знакомой Кики Сен-Луа, на ее машине.
— А как же Люка? — удивилась Харриет.
— За ним смотрит Пинн.
— И далеко они поехали?