День народного единства: биография праздника - Юрий Эскин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В духовной есть строки, позволяющие отчасти проникнуть в мир нравственных представлений Пожарского. Его честность была известна современникам. Князь владел огромными вотчинами и поместьями, солеварницами, таможнями и другими промыслами и «доходными статьями», приносившими сотни рублей в год, но не все деньги почитались в то время «чистыми». Поэтому Дмитрий Михайлович завещает: «А кабацкими доходы меня не поминать; хотя в то число займовать, а после платить не ис кабацких доходов». В некоторых вотчинах Пожарского имелись кабаки (например, в селе Марчуки, завещанном княгине, в селе Мыт, завещанном сыну Петру, в селе Кубенцове, завещанном Ивану), и хотя в основном питейное и таможенное дело было в руках государства, но крупные вельможи могли получить для некоторых своих владений подобную привилегию. Как уже писалось, доходы надо было, неся огромные расходы по содержанию и снабжению войска, «посохи», своих боевых холопов и казенного строительства, «выжимать» из всего. Поминовение же души не должно было оплачиваться из этих «греховных» денег; человек начитанный, Пожарский мог знать девятое и семьдесят шестое правила IV Вселенского собора, толкованные в славянской Кормчей,[120] осуждавшей держание питейных заведений.
Заботился князь и о зависимых от него людях. Часть холопов отпускалась на волю – тех, чья кабала кончалась со смертью непосредственного владельца: «А которые люди мои кабальные и безкабальные на мое имя и на сына моево князя Федора, и тем людям дать воля, ничем их не тронуть, совсем отпустить. А которые люди поженились на крепостных женах детей моих, и те люди детей моих до их живота». Многие дворовые люди, между прочим, были, видимо, из пленных, судя по иностранным именам, например «иноземец Миколай Петров», «данные татары» Артемий с женой и Данило, хлебники «иноземец Гришшкель» (или Гриша Шкель[121]), и Ганка Вопило, Ивашко Паненок. Кабального человека Муралея Кравцова, который, судя по завещанию, держал у себя приходо-расходные книги, будучи, по всей вероятности, ключником, Пожарский передавал княгине с условием дать ему волю после ее смерти.
Волю выбрать себе хозяина из двух братьев следовало предоставить неоформленным холопам – «у которых крепостей нет». Но с оставляемыми в неволе холопами следовало хорошо обращаться: «А которые люди мои кабальные и безкабальные у детей моих, и им костью моей не ворохнуть, жаловать их так же, как при мне было» [169, 152]. Одного «малого», похоже увечного, он поручает заботам жены, «а будет он ей не понадобитца, и ево приказать в Спасской монастырь в слушки, чтоб ево сверстать с добрыми слушками, и детем моим ево жаловать».
Умирал князь, видимо, в своем доме в Москве, поскольку тут присутствовал его духовник «черниговской протопоп», т. е. из собора Св. Михаила Черниговского, находившегося тогда в Тайницкой башне Кремля, а записывал подьячий Московского судного приказа, в котором Пожарский, возможно, до конца жизни еще оставался судьей, Исайко (Исачко) Нефедов сын Дубинин, может быть, исполнявший в приказе обязанности его личного секретаря и ставший в дальнейшем дьяком [169, 156]. В Боярской книге 1639 г., куда вносились позднейшие поправки, против имени боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского появилась помета – «150-го апреля в 20 де умре» [109].[122]
Надо полагать, что исполнена была воля князя, и его отпели в Москве патриарх и митрополит (возможно, Крутицкий), а затем его «тело мирское» похоронено было в Суздале, в родовой усыпальнице в Спасо-Евфимьевом монастыре. Невозможно было выполнить одну его волю – похоронить его в головах у сына Федора. Пожарский, видимо, забыл, что там уже похоронен муж его сестры Дарьи князь Н. А. Хованский. На отпевание монастырь, помимо вклада в 100 рублей, получил еще 50, а также целый табун – три ценных жеребца и 20 кобылиц, «шуба государева жалованная» из золотой парчи на соболях, из которой был сделан покров на его гробницу, его ферязь, кубок и «путная» (походная) чарка. Над гробницами Пожарских и Хованских была устроена позднее «палатка» – нечто вроде наземного склепа, но впоследствии, когда один род угас, а другой на рубеже XVII–XVIII вв. впал в немилость, она не поддерживалась и была разобрана. Надгробные плиты тоже разрушались и в середине XVIII в. в большинстве своем были пущены тогдашними монастырскими властями на ступени. В середине XIX в. потребовались специальные археологические раскопки, выполненные «отцом русской археологии» графом А. С. Уваровым, чтобы установить место погребения Пожарских и определить саркофаг самого Дмитрия Михайловича, и уже тогда стало ясно, что он был похоронен в богатом боярском платье, а не как схимник [166, 28].[123]
Думается, что в этом содержится особый смысл. Схиму принимали, как известно, дабы очиститься от всех грехов, как, например, Иван Грозный, Борис Годунов, князь А. А. Телятевский и другие, но этим персонам было о чем держать ответ в мире ином и что замаливать. Совесть же Дмитрия Михайловича была чиста, и хотя он, как глубоко верующий христианин, не ощущал себя безгрешным, но предстать перед Всевышним собирался так, как есть, ничего не добавляя и не убавляя в своей прямо прожитой жизни, посвященной служению Отечеству.
Судьба памяти о Пожарском
Шли годы, и подвиги героев борьбы со Смутой забывались. Официальные и неофициальные летописи трактовали события по-разному, новая династия не особенно нуждалась в памяти о неоднозначных перипетиях своего прихода к власти и тем более в обязанности возвышать за это кого-либо из подданных; Минин и Пожарский вообще не упоминаются в официальных летописных сочинениях о возведении на престол Романовых. Правда, еще в «Утвержденной грамоте» об избрании Михаила взятие Москвы описывается как именно их (вместе с Трубецким) подвиг:
«И собрався боярин и и воевода князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой с товарыщи… пришли под царствующий град Москву и стояли под Москвою полтора года… А как по Божией милости Московского государства стольник и воевода князь Дмитрей Михайлович Пожарской… пришел под Москву в сход к боярину и воеводе князю… Трубецкому, и по милости всемогущего и всесильного в Троицы славимого Бога нашего… а службою и раденьем ко всей земле боярина и воеводы князя Дмитрея Тимофеевича Трубецкого да стольника и воеводы князя Дмитрея Михайловича Пожарского да выборного человека ото всего Московского государства Кузмы Минина… и бояр… и казаков и стрельцов и всех ратных людей, Московское государство своим мужеством и храбростию царствующий град Москву от Полского и от Литовского короля… от их злого пленения очистили» [166, 41–42].
Но к концу века, согласно официальной традиции, оглашенной в «Большой Государственной книге» 1672 г., просто свершилась воля Божья:
«Вси яко единеми усты молиша от благородных и в чести величества превозходяща царского сродника Михаила Феодоровича Романова, яко да той царствует ими. Хотяще же быти Божиими судбами ничтоже от земных вещей удержати возможе, понеже истинен глагол Божий во устех всех человек, яко тому царство прияти. И паки и матерь его благородную государыню иноку Марфу Ивановну слезне молиша, яко не сопротив глаголет судбам Божиим, но обще с ними, да помолит сына своего, и Божиим судбам да не пререкует. Той же благочестивый государь, видя себе от моления нимало ослабляема, паче ж и уразомевая, яко не без воли Божий един глагол во устех всех человек, произволяя многому народа прошению, паче же по воли Божий и царствия скифетры возприемлет и венец царский на главу и диадиму на плеща возлагает и владомое яблоко в руце приемлет… и царь нарицаетца всеми языки» [106].
Такова была официальная концепция воцарения Романовых к концу XVII в. А массовое сознание предпочитало яркие мифологизированные сюжеты. Историки Нового времени с удивлением констатировали, что «народное воображение» не было так уж сильно потрясено подвигом Минина и Пожарского, чему доказательство – отсутствие песен о них, как современных событиям, так и в дальнейшем, лишь одна записана только в XIX в. [70, 318],[124] вероятно уже под влиянием тогдашнего школьного просвещения.
Зато о романтических и трагических судьбах М. В. Скопина-Шуйского, царевны Ксении, о таинственных злодеях Лжедимитрии и «Маринке» народное творчество сказало много больше. П. Г. Любомиров заметил, что на массовое сознание большее впечатление произвела гибель С. Р. Пожарского, отличавшегося бесшабашностью храбреца, песни о котором пели везде.
Неудивительно, что в последующие 150 лет о Пожарском и Минине вспоминали только знатоки и любители истории, так же как о Сусанине помнили только в Костроме. Наиболее подробными оставались статьи в «Новом летописце» (который трижды издавали в XVIII в.), ему следовал автор популярного «Ядра Российской истории» А. И. Манкиев, буквально вскользь упоминали Пожарского и авторы учебников XVIII в., например М. В. Ломоносов. Не осталось и портретов князя. Единственное изображение, послужившее основой для его позднейшей, ХГХ– ХХ!вв., символико-фантастической иконографии, появилось спустя 30 лет после смерти Пожарского, в 1672 г., в «Книге об избрании на царство» Михаила Романова, парадной иллюстрированной рукописи работы мастеров-художников Посольского приказа во главе с Г. Благушиным.