За полвека. Воспоминания - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом кружке, кажется, он один был запросто вхож к Чернышевскому, вероятно через М.Л. Михайлова, так как, он был родной брат г-жи Шелгуновой.
Николай Неклюдов и тогда уже смотрел кандидатом в пансионеры Петропавловской крепости, куда и попал позднее. В нем температура его «разрывных» взглядов и стремлений сказывалась всегда и в приподнятом тоне его высокого певучего голоса, и в выражении красивых, темных глаз. Юноша этот легко увлекал толпу товарищей и отличался смелостью вожака и даже трибуна.
И кто бы подумал, что настанет такой момент, когда его тело (в звании товарища министра внутренних дел) вынесут из какого здания? Из бывшего Третьего отделения, куда я ходил когда-то в театральную цензуру к И.А.Нордштрему.
Несколько раньше (Неклюдов был уже не то обер-прокурор, не то товарищ государственного секретаря) судьба столкнула нас на прогулке в Киссингене.
Мы не видались более двадцати лет. Я его помнил еще молодым мировым судьею (после его студенческих передряг в крепости) и видел перед собою очень утомленного, болезненного мужчину неопределенных лет, сохранившего все тот же теноровый студенческий голос.
— Видите, Неклюдов, — сказал я ему, — какие жизнь шутки шутит.
Идя рядом по аллее, он вбок посмотрел на меня вопросительно.
— Вот хоть бы взять и нас обоих? Вы с тех пор, как мы встречались на острову, — из красного сделались розовым, а потом и совсем побелели. А я все краснел по сие время. Может быть, дойду и до густо-красного колера?
Он ничего на это не заметил.
Но и я еще тогда не ожидал, что той же судьбе угодно будет устроить вынос его тела из дома государственной полиции.
И то сказать, еще Герцен острил, что в Петропавловской крепости меняются не только «образы мыслей», но и «образы мыслителей».
Вот в таких кружках, какой я посещал, и по городу у педагогов, чиновников, неслужащих дворян (которых было больше, чем теперь) и шло движение, кроме редакции журналов, вроде «Современника». Но столичная жизнь в более осязательных своих проявлениях не давала достаточно чувствовать, что мы накануне великого дня 19 февраля. Журнальный мир не был объединен общностью своих интересов.
Крепостное право, кроме «Вести», никто не поддерживал. Каждый почти журнал стоял за освобождение крестьян с землею: но это не носилось в воздухе. Да и средств не имелось еще налицо для более ярких проявлений общественного чувства.
Пишущая братия сидела по редакциям. Не устраивалось ни обедов, ни банкетов, ни чтений в известном духе. Все это было бы гораздо труднее и устраивать.
Правительство, как всегда, делало из мухи слона. Неизвестно, по каким донесениям своих агентов оно вообразило себе, что ко дню объявления воли произойдут уличные беспорядки.
И оно не решилось объявить о ней в самый день подписания манифеста, а позднее, в Прощеное воскресенье на Масленице, что пришлось уже в марте.
Да никто среди молодежи и не говорил о том, что готовятся какие-нибудь манифестации. Столица жила своим веселым сезоном. То, что составляет «весь Петербург», оставалось таким же жуирным, как и сорок четыре года спустя, в день падения Порт-Артура или адских боен Ляояна и под Мукденом; такая же разряженная толпа в театрах, ресторанах, загородных увеселительных кабаках.
Кто радовался освобождению — а таких было немало, — делали это тихо, келейно.
В ту «историческую» зиму едва ли не в одном движении по воскресным школам сказался пульс либерального Петербурга… да и оно должно было стихнуть после разных полицейских репрессий.
Всего прямее следовало бы ему сказываться в общей товарищеской жизни тогдашнего писательства; но этого, повторяю, не было. Иначе в эти три месяца до 19 февраля, наверно, были бы сборища, обеды, вечера, заседания, на которые я, конечно бы, попал.
Если взять хотя бы такого писателя, как П.И.Вейнберг с его общительными и организационными наклонностями, и сравнить его жизнь теперь, когда ему минуло 76 лет, и тогда, как он был молодой человек 31 года и вдобавок стоял во главе нового, пошедшего очень бойко журнала.
Этот журнал, свои дела, женитьба поглощали его совершенно. Я видал его в конторе, на Невском, в театрах (и то редко); но не помню, чтобы он устраивал что-нибудь общелитераторское, в чем сказывалась бы близость великой исторической годовщины, расколовшей историю России на две эпохи: рабовладельчества и падения его.
Был дом литературного мецената графа Кушелева-Безбородко, затеявшего незадолго перед тем журнал «Русское слово».
Он кормил и поил пишущую братию, особенно в первые два года. Журнал (к зиме 1860–1861 года) взял уже в свои руки Благосветлов. Прежняя редакция распалась, А.Григорьев ушел к братьям Достоевским в журнал «Время».
Но разливанное море, может быть, и в ту зиму еще продолжалось. Я туда не стремился, после того как редакция «Русского слова» затеряла у меня рукопись моей первой комедии «Фразеры».
От того же П.И.Вейнберга (больше впоследствии) я наслышался рассказов о меценатских палатах графа, где скучающий барин собирал литературную «компанию», в которой действовали такие и тогда уже знаменитые «потаторы» (пьяницы), как Л.Мей, А.Григорьев, поэт Кроль (родственник жены графа) и другие «кутилы-мученики». Не отставал от них и В.Курочкин.
Вообще, я уже и тогда должен был помириться с тем фактом, что нравы пишущей братии по этой части весьма и весьма небезупречны. Таких алкоголиков — и запойных, и простых, — как в ту «эпоху реформ», уже не бывало позднее среди литераторов, по крайней мере такого «букета», если его составить из Мея, Кроля, Григорьева и Якушкина, знаменитого «ходебщика», позднее моего сотрудника.
Даже такой на вид приличный и даже чопорный человек, как Эдельсон, приятель Григорьева и Островского (впоследствии мой же сотрудник), страдал припадками жестокого запоя. Но он это усиленно скрывал, а завсегдатаи кушелевских попоек делали все это открыто и, по свидетельству очевидцев, позволяли себе в графских чертогах всякие виды пьяного безобразия.
Я счастлив тем, что инстинктивно воздерживался от прямого знакомства с такими «эксцессами» представителей литературы, которой я приехал служить верой и правдой. Сколько помню, я не попал ни на один такой безобразный кутеж.
Но распущенность писательских нравов не вела вовсе к закреплению товарищеского духа. Нетрудно было мне на первых же порах увидать, что редакции журналов (газеты тогда еще не играли роли) все более и более обособляются и уже готовы к тем ужасным схваткам, которые омрачили и скором времени петербургский журнализм небывалым и впоследствии цинизмом ругани.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});