Хроника парохода «Гюго» - Владимир Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то метнулся перед Огородовым, и он снова увидел реку и небо за флагштоком и рванулся вперед, потому что не было там знакомой фигуры Щербины.
Андрей лежал среди петель змеившихся тросов, расслабленный, вытянувшийся, неловко опершись плечом на кнехт. С виска по его загорелому, как бы похудевшему вдруг лицу сбегала страшная багровая полоса.
Огородову кто-то помог. Андрея подняли, понесли — недалеко, за лебедку, и положили на свободное место. Огородов опустился на колени и вынул из кармана шматок чистой ветоши, приложил к лицу Щербины. Ветошь стала красной, и он понял, что дело плохо.
Рядом сидел на корточках Клинцов. Рублев склонился, сказал: «Доктора нужно». По палубе затопали. Электрик повернул ветошь другой стороной, и она опять стала красной.
Огородов держал голову Андрея и все прижимал ветошь — не знал, что еще делать. Его мучила мысль: почему работает лебедка? Она грохотала рядом, и казалось, что это беспокоит Щербину.
Как-то сразу, неожиданно придвинулся причал, ровные, будто черные колонны, сваи. И люди там, на берегу. Возле Щербины тоже стало больше народу, а он все лежал — тихий, безжизненный, такой же, как был, когда его подняли, понесли.
Рука, которой электрик поддерживал голову Щербины, задрожала. Он вдруг ощутил, что уже старый и что жизнь Андрея прокатилась у него на глазах. Слезы не шли. Огородову хотелось только, до боли в груди хотелось закричать, завыть. И мысли прыгали, путались: он никак не мог понять, почему Андрей оказался на корме?
Теперь все, полный комплект. Четыре машины с тендерами на передней палубе, две на кормовой. Будки с заколоченными окнами, круглые бока котлов черно отсвечивают в сиянии мачтовых прожекторов. Новенькие паровозы, отличные паровозы. Серия «Е» — советский проект, изготовление американское.
Рабочие в оверолах, в комбинезонах, в брюках на широких подтяжках. Воротники рубашек подняты — такая мода. На шляпах и кепках похожие на брошки серебряные бляхи пропусков.
— Эй, Пит, не перетягивай! Наклонится еще паровозина. Ты спокойнее... Никогда еще мне не доводилось грузить паровозы. Да еще на судно с покойником... А ты, Пит, уже был там, где лежит этот парень? Гроб быстро сделали, красной материей обит. И зря они его так положили — разбитой стороной лица к двери — той самой, куда трос угодил. Хоть бы немного грима. Я все с причала видел, парня враз уложило, насмерть... Слышишь, Пит, а ты уловил, как это произошло?
Оверолы, комбинезоны, рубашки, брюки на широких подтяжках — все в лучах мачтовых прожекторов. Рабочие по двое, по трое возятся у паровозных колес: ставят наклонные растяжки-крепления, закручивают их ломиками. И снова голос:
— Вот черт, винты кончаются. Где запас, Пит? На причале? Сейчас пойду. Заодно на спардек загляну, посмотрю еще раз на этого парня. Говорят, он из военных моряков и был на фронте против немцев, в самом Сталинграде. Не веришь? Спроси у русских. Мне серб этот переводил — Бурич. Точно, я тебе говорю — морская пехота. Четыре ранения, одно тяжелое, а как тросами орудовал! Цирковой номер. Два конца успел подать и закрепил на корме, пока ниточка рвалась. И всех прогнал от себя. Я видел, все видел, как от него шарахнулись, он что-то крикнул... Ну, ты тоже пойдешь, Пит? Пошли, только сначала на спардек... Вот видишь, сколько здесь народу. Кепку-то сними... Что Хэл? Меня сорок лет Хэлом зовут. Что тише? Я и так шепотом...
В коридоре битком. Только в конце где-то движение. Входят, выходят из двери налево.
— Пит, ты так и будешь стоять? Нам ведь еще тендер остался! Давай расталкивай потихоньку. Надо с парнем попрощаться. Настоящий, видно, парень был.
Локти, плечи, пахнет табаком и жареным мясом. Направо, отгороженная сеткой, судовая кухня.
— Ему, Пит, теперь ничего не нужно — ни мяса, ни хлеба, ни воды... Вот сейчас дверь. Налево. Иди... Венки, венки из желтых и зеленых листьев. Перевиты красной материей, и что-то написано на них... Сами понаделали. Молодцы! Нельзя просто так — гроб, и все. И хорошо — четверо по углам стоят. У нас так солдаты стоят, если губернатора хоронят. Я видел, как губернатора хоронили в Монтане; в зале, где гроб стоял, так же вот солдаты по углам и с ружьями... Все, Пит, топай, сзади подпирают. Перерыв, что ли, посмотри на часы.
Локти, плечи. Пахнет табаком и потом.
— Давай сюда, Пит, налево, здесь тоже есть выход на палубу.
— Стой, Хэл!
— Почему — стой? А перерыв?
— Успеешь поесть. Я знаешь, что думаю, старина? Надо бы одно дельце провернуть. Вон Бурич, подожди, спросим, когда похороны, он наверняка уже у своих, славян, выяснил. Неизвестно, завтра ли? Но ведь будут же похороны когда-нибудь!.. Подождите, ребята, не орите так. Я про другое. Мы ведь сегодня уедем, и, может, нам этого «Виктора Гюго» век не видать. А если у нас солидарность есть рабочая, так почему бы нам добрую память по себе не оставить. Были у гроба — этого мало. Давайте парню на венок соберем, а? И пусть на нем написано будет, что от нашего профсоюза, а?
У фальшборта — ряды ног. Торчат колени, между ботинками раскрытые металлические ящички — ленчбоксы. В руках термосы. Жуют сандвичи, похрустывая дольками лука; летит апельсиновая кожура за борт, через голову.
— Так что, соберем? Пит правильно сказал.
— Политикой пахнет. Нечего в нее лезть, Хэл.
— Какая политика? Ты брось меня в спор заводить, я тебя сам заведу — не поздоровится!
— Русские — социалисты.
— Никто тут про социализм не говорит. А про Сталинград, надеюсь, ты и без меня слышал. Видел, над тобой все смеются, политик! Вот Пит молодец, хорошо придумал. Кто следующий? Клади, Бурич, твой небось собрат. Молодец! Давайте, давайте, все видели, как этот парень работал. Морская пехота! Он, поди, и нацистов так молотил... Ты, отец, опускай сюда, в кепку. Доллар? Хватит доллара. Будет не хуже, чем у губернатора в Монтане. Отдадим русским; когда насчет похорон станут договариваться, пусть от нас венок закажут. Черт нас побери, если мы не понимаем, что на белом свете происходит и кого жалеть надо, а кого убивать!
Перерыв двадцать минут. Паровозы ждут. Четыре — на передней палубе, два — на задней. Будки заколочены досками, тендеры прикрыты брезентовыми чехлами.
Вспыхивают последние огоньки сварки, скрежещет железо. Мелькают оверолы, комбинезоны, у рубашек подняты воротники — такая здесь мода, рабочая мода.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
ЛЕВАШОВМаторин, сдавая вахту в полночь, ничего не передал, что делать. Отворил дверь в каюту и, как будто знал, что я не сплю, сижу одетый в рабочее, сказал коротко:
— Иди.
На палубе было темно, тесно. Американцев работало уже мало. Часть, управившись с креплением груза, уехала, остальные таскали на берег инструмент, сматывали кабели, перекликались, словно боялись забыть и кого-нибудь из своих.
На ботдеке все на месте, чисто подметено. Свет прожекторов отбрасывал косые тяжелые тени от шлюпок. Я постоял и, не придумав себе занятия, поплелся вниз, к трапу, ведущему на причал.
Один за другим уходили последние грузчики. На них безразлично поглядывал переодетый полицейский — в зеленом плаще и фетровой, глубоко надвинутой шляпе. Он, видно, продрог: стоял, вобрав голову в плечи. Мимо него, затянутый в бушлат, с сине-белой повязкой на рукаве, с кобурой револьвера, по-морскому свисающей на длинных ремешках, прохаживался старшина Богомолов. Я встретился с ним взглядом, и он сказал:
— Вот, брат, как. — Прошелся еще взад и вперед и добавил: — Вот что Андрюха натворил.
Я тоже подумал о Щербине — как мы несли его с кормы. Доктор выбежал навстречу, все хотел уловить пульс и не мог на ходу. А когда мы положили Щербину в каюте на койку, доктор расстегнул рубашку и приник к его груди, потом принялся растирать, массировать грудь и зачем-то поправил его ноги, неестественно вытянутые и расставленные широко. Послал к себе в каюту за аптечкой и, когда принесли, достал шприц и быстро посмотрел на свет, словно отмеряя лекарство в стеклянном цилиндре с делениями, бросил шприц на стол и опять взялся за пульс и долго стоял, низко согнувшись над койкой. Казалось, он шепотом просил у Щербины прощения. Выпрямился наконец, тихо сказал: «Все».
И все поняли, что он имел в виду.
Поняли вообще-то раньше, когда доктор тер грудь и когда бросил на столик шприц и тот звякнул тихо и безнадежно. Но теперь короткое слово было уже как необходимость, как подтверждение, что это случилось и жизнь должна идти по-другому, за вычетом того, кто лежал на койке в расстегнутой рубахе и с неестественно вытянутыми, широко расставленными ногами.
И тогда-то вошел в каюту старпом. Мы, кто стоял у койки, расступились. Реут сразу же, как остановился, снял свою фуражку в палевом чехле, а доктор, глядя ему в глаза и снова как бы извиняясь, пожал плечами и повторил: «Все».