Господа ташкентцы - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Оттого, что мои бумажки мужички принесли! Не мешай, мой друг! пять, шесть, семь...
Порфиша протягивал руку и дотрогивался пальцем до одной из пачек. Отчего же у мужичков рваные бумажки? - спрашивал он опять.
- Оттого, что у них руки потные... не трогай, мой друг! не сдвигай пачек с места! Восемь, девять, десять...
Порфиша на время умолкал и сидел смирно; но детская подвижность понемногу брала-таки свое, и он снова протягивал руку.
- Мамаша! у Авдея-старосты руки черные-пречерные! - говорил он, пытаясь отвлечь внимание Нины Ираклиевны.
- У Авдея-старосты... да не тронь же, душенька, пачку! в другой раз запрусь и не оставлю тебя с собой!
- Я, мамаша, только пальчиком!
Но вот и мамаша оканчивала поверку. "Слава богу, все верно!" - говорила она и, уложив пачки в ящик, запирала последний ключом. Затем она на некоторое время предавалась не то что отдохновению, а как бы сладкому сознанию, что все до сих пор шло и идет хорошо, а завтра, быть может, будет идти и еще лучше! Но отдохновение Нины Ираклиевны не бывало продолжительно. Ее всегда ожидали нужные дела, в виде переговоров с сводчиками, конференций с мужиками и старостами, приема оброка, талек, яиц и т. п.
Все сводчики ее знали и наперерыв предлагали имения. Всегда находились люди, которые, постепенно проворовываясь, в одно прекрасное утро усматривали себя в положении, о котором говорится: "хоть в петлю полезай". Поэтому имений, которые нужно было продать во что бы то ни стало и за что бы то ни стало, всегда бывало очень достаточно. Нина Ираклиевна зорко следила за такими оказиями, имела на этот случай "руку" в опекунском совете и находилась в постоянных сношениях с сводчиками, которые являлись у ней чуть не каждый божий день.
- Дорого! - обыкновенно отрезывала она, выслушав предложение сводчика и зная, что последний всегда запрашивает если не вдвое, то в полтора раза.
- Сударыня! строениев одних сколько! Избы новые, крытые тесом, скот-с... Опять-таки мельница, лес-с...
- Не люблю я с мельницами возиться... ну их! мне мужика дай!
- И мужики исправные; у одного в Москве на Таганке заведение, у некоторых смолокурни, дехтярные заводцы-с!
- Сколько душ-то, ты говоришь?
- Триста.
- По четыреста за душу... сколько это денег-то выйдет?
- Не по четыреста, а по двести, сударыня, в двухстах они в совете заложены!
- Ну, ин по двести! Сто по двести - это двадцать тысяч... шестьдесят-то тысяч! да ты, сударь, никак, с ума спятил!
Нина Ираклиевна с негодованием отбрасывала счеты и отворачивалась от сводчика к окну.
- За пятьдесят, может быть, отдадут! - заговаривал сводчик.
Молчание.
- Хоть сорок-то пять положьте!
- Тридцать!
- Нет, за тридцать нельзя! Одних строениев сколько! опять же скот!
- Да ты скажи мне, с каких ты-то радостей торгуешься? Или уж начал и нашим и вашим служить?
- Я, сударыня, всякому служу, кто меня просит! Вы попросите - вам послужу; другой попросит - другому готов!
- То-то "готов"! Обе стороны продать готов! Вас за такие дела знаешь как надо! Сказывай, народ-то смирен ли?
- Самый покорный-с! Чтобы это возмущение или бунт - и в заведении никогда не бывало!
- Сорок - и ни копейки больше!
Сказавши это, Нина Ираклиевна уже окончательно упиралась, и результатом этого упорства почти всегда оказывалась купчая крепость, вследствие которой, через месяц или через два, владелец "заведения" на Таганке продавал его, а сам, с отпускной в руках, поступал в то же "заведение" половым.
Еще чаще заставал Порфиша у мамаши мужиков. Из комнаты несся запах дегтя и сермяжины и раздавались возгласы: "Где же взять-то, сударыня?" - и неизбежный ответ на них: "А мне хоть роди да подай!" В большей части случаев мужики винились, становились на колени и просили прощения, из чего Порфиша заключил, что все они обманщики и что мамаша напрасно теряет время, разговаривая с такими негодяями. Но изредка бывали и такие случаи, что мужик спорил и доказывал.
- Ведь еще об рождестве я деньги-то отдал! - горячился какой-нибудь Еремка, объясняя свою правоту.
- Не получала я, никаких я денег от тебя не подучивала; - запиралась Нина Ираклиевна.
- Вот владычица видела, как я на самом этом месте все деньги отдал! упорствовал Еремка, указывая на висевший в углу приданый образ богоматери, перед которым всегда теплилась лампадка.
- Может, и видела владычица, как ты отдавал, только кому-нибудь другому, а не мне!
- Оборотню, что ли, я отдавал?
- Пошел вон, подлец!
Мужик уходил; Нина Ираклиевна задумывалась, болтала ногами и некоторое время избегала смотреть на владычицу. В ней просыпалось что-то вроде упрека; являлось колебание, не отдать ли?
- Никак, и в самом деле он заплатил? - шептали уста ее. Но Порфишу во всей этой сцене поражали лишь грубость
Еремки и дерзость, с которою он осмеливался обличать мамашу свидетельством владычицы. Заключение, которое он выводил из этого случая, было то же самое, как и тогда, когда мужик винился и просил прощения. И в первом случае мужик был обманщик, и во втором обманщик. "Стало быть, он обманывал, если прощенья запросил!" "Обманщик - и еще смеет грубить!" - так говорил он себе, все более и более убеждаясь, что формула "как ты смеешь?" есть самая удобная в сношениях с мужиком.
- Мамаша! как он смеет тебе грубить! - восклицал он, с воплем бросаясь в объятия Нины Ираклиевны.
Этот вопль окончательно улаживал все сомнения. Нина Ираклиевна успокоивалась, и Еремка уходил домой, унося с собой эпитеты нераскаянного и закоснелого, которые не обещали ему ничего хорошего в будущем.
Но верхом торжества Нины Ираклиевны были хозяйственные распоряжения, выражавшиеся в приказаниях, отдаваемых старостам и приказчикам.
- У Васьки Косого лошадь хороша, так ее на барский двор взять, а ему похуже дать! Все равно ему пахать, что на хорошей, что на худой.
- Слушаю, сударыня!
- А у Матрены-бобылки избу взять и Прохору продать. А сама пусть в людях живет. А если хочет избу за собой оставить, пусть пятьдесят рублей отдаст.
- Где ей эко место денег взять, сударыня!
- А негде взять, так пусть не прогневается! И в людях поживет!
- Слушаю, сударыня!
- То-то "слушаю". Ты слушай, а не разговаривай, что негде ей денег взять. Все вы потатчики!
- Кажется, стараемся, матушка!
- Все вы стараетесь! Ты мне вот что скажи: за Федькой-то Долговязым до сих пор овца в недоимке числится... А! Скоро ли я дождусь?
- Одна у него, сударыня! Говорит: пущай прежде объягнится!
- А знаешь ли ты, что за такие слова вашего брата в солдаты отдают! Мне чтоб была овца! У тебя со двора сведу, если через неделю Федька не приведет!
И так далее и так далее.
Вслушиваясь в эти разговоры и постоянно обращаясь среди всякого рода получений, Порфиша невольным образом и сам получил вкус к финансам. Я не думаю, конечно, чтобы он относился к процессу созидания сознательно и чтобы в нем уже зародилась та доза канальства, которая в этом случае потребна, но едва ли ошибусь, сказав, что, как бы ни было поверхностно действие получаемых в детстве впечатлений на человеческое сознание, все-таки они не пропадают бесследно. Сначала эти впечатления втесняются в виде разрозненных фактов, но потом, мало-помалу, одни отдельные факты начинают цепляться за другие и дают повод для сравнений и сопоставлений. Память хранит целый запас фактов, которые, казалось, прошли в свое время мимо, не возбудив даже внимания, но на деле оказывается, что они не только не исчезли, но выступают во всей своей свежести и ясности, и выступают именно в ту самую минуту, когда всего более чувствуется их пригодность. Порфиша уже освоился с формою денежных знаков, он слышал щелканье счетов, видел мужика, и хоть поверхностно, но все-таки поражен был энергическим выражением "хоть роди да подай", к которому любила прибегать Нина Ираклиевна. Этого достаточно было, чтобы в свое время память выдвинула все эти факты, и жизненный опыт нашел для них надлежащее место в общей экономии миросозерцания.
Ни Менандр Семенович, ни Нина Ираклиевна не думали сделать из сына своего финансиста, которому впоследствии суждено будет возвыситься до идеи о всеобщем ограблении. Да вряд ли в воспитательной практике того времени и можно было найти примеры подобной специальной подготовки. В то время люди воспитывались без всяких заданных тем; требовалось только, чтоб они были понятливы, шустры и готовы на все. Что выйдет из этого впоследствии, то есть в каком именно видоизменении "свободы телодвижений" найдет себе выход эта готовность на все, - об этом никто не задумывался. Всякий отец и всякая мать имели только одну заботу: чтоб ребенку хорошо было жить на свете. А это представлялось возможным лишь тогда, когда ребенок твердо усвоивал себе все условия окружающей среды. Поэтому, ежели школа и обучала ребенка закону божию, арифметике, грамматике, чистописанию, то главная воспитательная закваска лежала все-таки не в ней, а в той домашней обстановке, которая, независимо от азбучных прописей, сама по себе отчеканивала и натуральных юристов, и натуральных администраторов, и натуральных финансистов.