Глаза погребённых - Мигель Астуриас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Табио Сан полусидел-полулежал на койке — мысли не давали покоя, от знойного воздуха, обжигавшего в полдень, как раскаленная зола, становилось душно. Что-то не поступали известия ни из Бананеры, где борьба продолжалась, ни из Тикисате, где она только начинала разгораться. Несколько раз он проверял — «кума», но в почтовом ящике ничего не было. Хуамбо должен был направиться в Тикисате как можно раньше. Шла большая игра. И мулата приходилось передвигать, словно шахматную фигуру, выточенную из слоновой кости и эбенового дерева — темная кожа и седые волосы — на огромной шахматной доске плантаций Тихоокеанского побережья, где организаторы забастовки готовились сделать мат «Тропикаль платанере».
Следующий ход — передвинуть Хуамбо, но…
Вытянув ноги на койке, Табио Сан старался спиной выдавить углубление в матрасе и устроиться поудобнее…
Следующий ход… но…
Мулату внезапно взбрела в голову мысль отправиться на плантации и поступить работать в качестве грузчика бананов. Он вдруг загорелся желанием искупить свою давнюю вину или выполнить свой давний долг — наказать самого себя за то, что бросил здесь своих родителей. Его отец умер на погрузке бананов… Допустить, чтобы человек, у которого была когда-то собственность, были свои земли, унаследованные от родителей и дедов на Атлантическом побережье… допустить, чтобы человек этот умер, рухнув под тяжестью грозди бананов, лицом — в лужицу крови, хлынувшей из горла… как никому не нужное больное и дряхлое вьючное животное, нагруженное так, что не может уже подняться и падает, захлебываясь собственной кровью, которая льется изо рта — огромной молчаливой раны… Он должен отплатить. Хуамбо должен выполнить свой долг. Он не может работать на плантациях на какой-либо другой работе — только грузчиком бананов…
Он бил себя по лицу открытыми ладонями, нанося удары какому-то противнику, — так выражал свое безграничное возмущение мулат. Сжимал кулаки, чтобы в глаза не вонзились кинжалы ногтей, а пальцы вырывали клочья волос — ему хотелось рвать на себе одежду, наступать самому себе на ноги, давить пальцы ноги каблуками. Терзали его угрызения совести оттого, что позволил он своему старику умереть без всякой помощи, в луже крови. Свидетель всему бог. Бог знает, кем и почему была придумана эта история о том, что отец якобы бросил его в горах на съедение ягуару, а хозяин будто бы вырвал его, Хуамбо, из когтей зверя. Обо всем этом с подробностями рассказывали Хуамбо еще в детстве — и о ягуаре, и о горах, о ночи и о ветре, о высохшей листве, трещавшей, как битое стекло, под шагами хищника, и о застывшем в глазах огне, о прыжке ягуара, похожем на водопад волнистой шерсти. Когда Хуамбо стал уже взрослым, его постоянно преследовал кошмар: он попал в лапы к зверю и старается вырваться, но, проснувшись, он ощущал на своем теле уколы острых пружин, прорвавших матрас, весь в пятнах, как шкура ягуара.
Спасительная ложь: Анастасиа не хотела, чтобы ее братишка испытывал горечь при мысли, что он был просто подарен Мейкеру Томпсону, и поэтому придумала всю эту историю. «Он будет ненавидеть отца и будет любить хозяина», — говаривала мулатка. Именно так и случилось, только от всего этого хитроумного сооружения теперь остался лишь план поездки Хуамбо на плантации Юга, но не для того, чтобы грузить бананы, а в качестве связного, разведчика, с заданием изучить обстановку и проникнуть в управление или в какую-нибудь другую контору под видом технического служащего — вахтера, слуги, дворника…
Табио Сан зарылся головой в подушку, некогда бывшую мягкой, а теперь слежавшуюся, как куча золы, и услышал доносившиеся откуда-то голоса — свой собственный и Хуамбо, пытавшегося, лежа на телеге рядом с Саном, переубедить своего собеседника:
«Место для меня подыщется, конечно; в конторе управляющего я могу быть хорошим курьером, хорошим вахтером, хорошим дворником — все подходит мне, и поступить на работу мне нетрудно. Все знают меня. Еще малышом воспитывался я у Джо Мейкера Томпсона, пользовался его полным доверием. Да, да, все легко, если не захватит меня другой язык и не стану я погрузчиком бананов…» — «А что за язык, Хуамбо?..» — «Другой язык…» — «Но если ты пойдешь работать грузчиком, это не принесет пользы нашему делу…» — «Быть может, и так: однако вначале мне надо свести счеты за отца, иначе жизнь у меня будет поломана и все погибнет — и наше дело, и вы, все…» — «Хуамбо, твой отец простил бы тебе, что ты не выполнил свой обет перед ним, не стал, грузить бананы, если бы узнал, что его сын участвует в великой забастовке…» — «Я посоветуюсь с матерью, на побережье. Отец умер, но мать жива. Посоветуюсь с ней. Ничего не буду говорить ей о великой забастовке, только посоветуюсь. А насчет конторы управляющего, то малыш Боби приведет меня и скажет: «Это — Хуамбо!» И все ответят: «Это — Хуамбо!» А я душе моей скажу: «Час, чос, мойон, кон» — нас бьют, чужие руки нас бьют… Перед вами не Хуамбо, как вы считаете, тот, который для хозяина был Самбито, перед вами Хуамбо, готовый к великой забастовке!» — «Очень хорошо, очень хорошо! Это тот Хуамбо, которого все мы любим, Хуамбо — борец великой забастовки, это не грузчик бананов…» — «Но так будет, только если не захватит меня другой язык, на котором я никогда не говорил с моим отцом, но на котором я буду говорить с матерью и который похож, только похож на тот, на котором я говорю с вами!» — «Но, Хуамбо!..» — «Если меня не захватит другой язык, тогда да!» — «Хуамбо!..» (Охваченный отчаянием Табио Сан еле сдерживался, чтобы не схватить мулата за плечи и не встряхнуть с силой тут же, на телеге, как мешок из-под известки, как пустой мешок; и он готов был это сделать, хотя это было бы непоправимо, но перед его глазами маячила, как живой пример терпеливости, пара кротких быков, покорных, медлительных.) «Хуамбо, нет никакого другого языка! Из-за этой ерунды ты ставишь под удар все, чего мы ожидаем от твоей работы в конторе управляющего. Разве кто-нибудь другой может войти туда, не вызывая подозрений?.. Ради твоего отца ты должен это сделать, ради него…» — «Отец мертв, лежит с открытыми глазами!..» — «Все мертвецы, Хуамбо, погребены с открытыми глазами!.. Все, Хуамбо, все, пока в мире царит несправедливость, и потому ты должен помочь великой забастовке, чтобы добиться мира и справедливости и чтобы погребенные смогли закрыть глаза!..» — «Но вначале я обязан выполнить свой долг, своими муками я должен заслужить любовь отца… Теми же муками, какие испытал мой отец при жизни, — такими должны быть и муки сына до великой забастовки…» — «Но ведь великой забастовки не произойдет, если ей не помочь, если каждый не выразит своей воли, ведь великая забастовка — это воля многих людей, слившаяся в одну-единую волю…» — «Если вы верите в великую забастовку, то почему же вы говорите, что она может не произойти? Я пойду работать в управление, но только после того, как отплачу мой долг за отца. Пригоршни, груды, горы долларов у моего патрона в карманах, в письменном столе и в стальном ящике, он будет говорить мне: «Бери, бери, Самбито, бери, что хочешь…» Ну, а у меня все есть, зато у моего отца не было ничего… У патрона целые погреба вкусной пищи и напитков, комоды и шкафы, битком набитые одеждой, бельем, обувью, чулками, шляпами — и патрон будет говорить мне поминутно: «Бери, Самбито, бери без разрешения, возьми все, чего тебе не хватает…» — ну, а мне в доме патрона всего хватало, все у меня было, в то время как отец голодал, был раздет…» — «И ты думаешь, Хуамбо, что твой отец принял бы доллары, одежду и пищу от бандита, прогнавшего вас с ваших земель?» — «Да, да, но если Хуамбо не хотел бы помочь, он молчал бы о том, откуда он взял эти подарки…» — «Ты испытывал бы сейчас еще более сильные угрызения совести. Это же самообман. А кроме того, Хуамбо, ты уже стар, ты не выдержишь… Грузить бананы — это ужасная работа…» — «Отец тоже был стар, а он работал… а я должен расплатиться сполна хотя бы сейчас… Если бы я был моложе, мне было бы легче, но тогда расплата стала бы западней… А теперь я старик, думаю, мне удастся сделать все, что надо!..»
Табио Сан быстро встал — оборвалась нить мыслей. Открыл глаза — на лице будто горячая сковорода, прикрытая влажными листьями век. Кто-то вошел в дом. Открылась и закрылась наружная дверь. Его успокоил голос Худаситы, а затем звук ее шагов: башмаки стучали о землю, как деревяшки, с которых отряхивают золу. Странно, что она надела башмаки. Ведь она обычно ходит в домашних туфлях, а в башмаках отправлялась лишь в город за покупками или когда шла с цветами на могилу расстрелянного сына. Как странно, что она ему ничего не сказала! По мере того как шаги приближались — стук раздавался уже на ступеньках, ведущих из внутреннего дворика в столовую, — он понял, что вместе с ней идет еще кто-то, с кем она говорит вполголоса, полагая, что он спит.
И услышав этот другой голос — голос ветра, горы, дерева, — образ того мира, что перенесся из Серропома зольники, бесплотный образ мира, сотрясаемого войной, — Табио Сан вскочил с постели, словно от удара в сердце, словно подброшенный стальной пружиной. Он вскочил в одно мгновенье в порыве радости и восторга, словно инвалид, который вновь обрел возможность двигаться. Спешить, спешить навстречу той, что появилась в дверях вслед за Худаситой, которая шла предупредить его: она уже здесь, она отыскала его, нет, не могла она потерять его… Он спешил слиться с Маленой в объятии, и… и… и…