Том 9 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кромсай понял, какое смущение запало в душу священника, и отвечал ему с широкой улыбкой:
— Что ты… Полно, батя!.. Неужли ты думаешь, что я Павлуньку загубил? Жив Павлунька!
— Ты подумай: у него мать Фаптея древняя. Если ей о сыне что-нибудь ужасное сказать — она помрет!..
Но ужасного ничего не было.
Кромсай рассказал только следующее: когда они с Пустоплясом выехали, то Пустопляс будто «все на самого себя обижался». «Что, — говорит, — дядя Кромсай, рассуди ты, какой я неахтительный, что никто меня очень не обожает! И всего у меня средства только одна старушка есть, только к ней к одной у меня есть и жалость на земле, — так что ни для кого, как для нее, я бы даже и в солдаты… Ведь я могу на Кавказ пойти и в офицеры выйти». А Кромсай ему и помог начать всю эту карьеру; он свел его к Николаю Андрееву Воробью, старинному орловскому маклеру, или «сводчику», а тот его как в хоровод завел и «определил идти по найму за бакалейщикова сына».
Священник, услыхав неожиданно такую развязку, молча присел на сундучок и только глаза на Кромсая выставил.
— Ну, ты, — говорит, — брат, жиган! недаром, видно, тебя вором кличут!
— А что же «кличут»!.. Кличут-то меня разно кличут, а у кого я что-нибудь украл? Ан я ничего не украл, а живу честно и благородно. Павлунька не так пошел, а семьсот серебра получил деньгами, да что еще, брат, гульбы было… Вот бы ты посмотрел!.. А он еще сто рублей прислал матери.
— Ну, лучше бы уж ты у него все последнее с плеч украл, чем этакое добро ему сделал.
— Чего он хотел, то ему и сделано… Чего ты на меня!..
— Ты, Кромсай, жиган, ты нехороший, дурной человек!
— Что ты это?.. за что?.. Разве пропал Павлушка? Он пошел служить богу и великому государю… Ты, сделай милость, в этом оставь меня!
— А сто рублей матери-то его… целы у тебя?
— А ты почем знаешь?
— Верно, не целы?
— Ну, если тебе открыто, то что же спорить… Не целы!
— Вот ведь какая твоя совесть!
— Что же совесть!.. Я их вез и довез до самой лощины. А тут звон услыхал и в зажор сел… Сделай милость — это хоть и на тебя доведись: провались хоть и ты под снег, так небось все покинешь, а одну свою душу начнешь спасать! Мерин биться стал… Я, брат, весь растерялся: и два куля хлеба при мне были, — вез на просвиры, — и те оба там в зажоре погубил.
— Там и деньги пропали?
— Все там осталось. Тридцать рублей, которые вез бумажками, те как на кресте были привязаны, так они и уцелели, а семьдесят, которые были серебряными монетами: рубли и полтинники — с сапогом вместе снялись и из-за голенища потонули.
Священник выслушал, поднялся с места и сказал Кромсаю:
— Ну да и подлец же ты!
— Хорошо, что хоть ты честный! — вздохнул Кромсай.
— Ну смотри же: вспомяни мое слово — за это разразит тебя бог!
Это над Кромсаем очень скоро и исполнилось.[5]
XIV
Во вторник на Фоминой неделе, никому не в примету, с какой стороны, взялась на небе серая тучка, и вдруг начала темнеть, расти и пучиться, и расползлась страшно, приняв такие очертания, как баснословный пард или перуносный змей с лапами*, и полезло это чудище прямо-прямешенько на Кромсаев двор. Это все видели. И как только туча надошла над Кромсаем, так она сейчас же сверкнула огнем и ударила прямо в чулан, в то место, где у Кромсая была примощена короватка, на которой он спал, а под короваткой стояла у него заветная коробья, раскрашенная цветами и под лаком. Все это так «феварком и загорелося». Но при этом еще показалось удивительно, что из всего добра, которое тут было и которое сгорело, — выкинуло вверх только одну доску от цветной коробьи, и когда она упала на землю и ее осмотрели, то увидали, что к ней прилипло несколько штук копеечек, и все их раскинуло треугольником, а как раз посредине угла сидел серебряный рубль, — будто глаз глядел.
Как увидали это люди, то все удивилися и заговорили: «Это чудо! надо это показать священнику». И показали. А священник посмотрел и Кромсаю перстом погрозил.
Тогда Кромсай побледнел и стал каяться, что он утаил у Фаптеи семьдесят рублей и что они были целы и береглись в узелке под подушкою, да вот это их-то молоньей и раскинуло, и эти монетки, которые влипли в доску, действительно были из тех утаенных денег.
А когда после пожара стали разгребать пепел, то нашли слиток серебра и возле него другое чудо: деньги сплавились, а возле них лежала остывшая «громовая стрела», или «чертов палец».
Кромсай от этого пришел в такой ужас, что сейчас же стал жертвовать этот слиток на церковь, но священник недоумевал: можно ли брать эти деньги, так как «наемщик», или заместитель в солдатах, почитался тогда в народе за что-то очень гадкое и приравнивался ко «псу продажному» (хотя псы себя никогда не продают). А во Второзаконии (XXIII, 18) есть запрещение: «да не принесеши в храм мзды блудничи и цены песий»; но благочинный это разрешил. Он сказал, что «Второзаконие действовало при Ветхом завете, а теперь, при Новом, — все новое».
Страшная гроза, спалившая Кромсаев двор, оживила наш воздух. Предчувствовалось уже в те дни, что голоду наступает конец и близятся «времена отрады». Городские жители начинали вспоминать о своих деревенских друзьях и родственниках и посещать их. Мы снова входили в общение с миром.
XV
Перед тем как растаять речке, к нам приехала тетушка Пелагея Дмитриевна, которую, в ранние ее годы, в родстве все называли «проказница». Впрочем, у нее была репутация очень многосторонняя и сложная, и сообразно различным ее фазисам и переходам ей давалось «новое имя».
Пелагея Дмитриевна, или, по-домашнему, «тетя Полли», была княгиня и год тому назад выдала старшую дочь замуж за очень именитого князя.
Тетушка всегда была прекрасный человек, но в молодости, когда на нее сердились и потом, помирясь с нею, называли ее «проказницей», — она «страдала самордаками». «Самордаки» — это такая болезнь, совмещавшая фантазию и упрямство. Своего рода «блажь». Самордаки у тети совсем никогда и не прошли, а только «переблажились». В голодный год она заблажила тем, что не продала ни пуда муки, а все искормила на детских мужиков, над которыми она была опекуншею, и завела такое баловство, что все мужики и бабы приводили с собою к ней на двор своих детей и все у нее наедались.
На это двое ее соседей обращали внимание предводителя и указывали, что она, как опекунша, таких расходов допускать не смеет, — тем более что своим примером она других подводит к опасности; и предводитель ей делал замечание, но «не мог запретить». Тетя отвечала, что сна «хочет идти под суд».
Вообще тетя Полли была особа живая, смелая и интересная, и одолеть ее — была не шутка…
Суда она не боялась, потому что держала в своей совести суд над собою.
Теперь ей было уже лет за сорок, но она была еще очень красива: высокая, стройная, — что называется, «король-баба», — с черными как смоль густыми волосами, которые вились у лба и у пробора на темени, и с большими серыми глазами, которые у нее «умели говорить все, что она хотела».
Недавно умерший Николай Антонович Ратынский, который был значительно меня старше и знал наше орловское родство, говорил мне, будто Тургенев с тети Полли нарисовал в своем «Помещике» ту барыню, о которой сказал, что она «была не вздор в наш век болезненный и хилый»*.
Разумеется, описанное в «Помещике» лицо имело сходство с тетей Полли только во внешности, а в свойствах духа у них была схожесть разве в «победоносности» и в неукротимой энергии и настойчивости.
Победоносный, светлый взор, —Все в ней дышало древней силой*.
Впрочем, как тетя Полли была оригинальное и характерное лицо дворянского круга глухой поры (тридцатых годов) и так как ее «блажь» составляла в голодный год некоторое исключительное явление, то мне кажется, что о ней стоит рассказать поподробнее.
Выше уже сказано, что она пользовалась репутацией «проказницы», но слава ее в этом роде была сильно раздута. Танта (как мы ее тоже называли) по положению своему принадлежала к губернской знати, но по живости своего ума и характера была лицо всесловное. Она держалась со всеми как нельзя более просто, «знала все обстоятельства» и даже очень любила подшутить над родовитым невежеством. Первый муж се был богат, скучен и тучен, но не именит и никаким особенным вниманием и влиянием не пользовался, но рок, однако, судил так, что он целые полгода исправлял «по случаю» предводительскую должность и с достоинством умер в этом почтенном звании.
Тетушка овдовела очень молодою, она имела всего не более двадцати трех или четырех лет и уже была матерью трех дочерей.
Если бы не дети, то очень могло статься, что тетушка пошла бы в монастырь, так как у нас в Орле это тогда было в моде между дворянством (с чего и написана Лиза у Тургенева)*; но дети этому помешали. Они же дали чувствам тети и другое направление, а это последовало вскоре после смерти отца, когда все дети вдруг опасно заболели.