Смерть луны - Вера Инбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, — вскрикнул тот, летя по направлению к камину, — дядя, я горю! Шах королеве!
Воспользовавшись смятением врага, Емельян Иванович залил огонь в камине полным кофейником кофе и побежал наверх.
4. Юпитер в действии
Кинодела Дины Агреабль шли неважно. Ее бесповоротно затирала Лесли Таймс, девушка с невообразимыми глазами. Глаза Лесли Таймс, длинные, огромные, со зрачками, расширенными жаждой славы и атропином, глядели из каждой картины и заставляли Дину Агреабль съеживаться от зависти. Но все же ей уже легче жилось на свете: у нее в этой холодной и быстро бегущей жизни появились друзья.
Вечером, придя домой после длинной и трудной съемки во враждебном сообществе Лесли Таймс, Дина Агреабль уходила в комнату Самсона Фличера, и все зло и все печали оставались за порогом. В этой комнате, возле старого ситцевого дивана, она наслаждалась беседами о мудром поведении звезд и необъяснимых капризах автомоторов.
Фличер-старший, умученный амбулаторным приемом, обыкновенно спал на кровати, подостлав под ноги газету и стеная во сне, как будто ему дергали зуб… А Емельян Иванович, Дина Агреабль и Самсончик, сблизив головы, поверяли друг другу свои предположенья и мечты.
Однажды, когда весна сделалась настолько ощутима, что даже самые закоснелые сугробы зашевелились, а водосточные трубы затрубили водяной марш, в такой вечер Самсончик, задумчиво глядя в потолок, сказал:
— Диночка, — сказал он, — я вам не говорил, о чем я думаю очень часто?
— Нет, Самсончик. Держи лучше градусник.
— Я вам скажу, о чем я думаю. Нам троим нельзя расставаться, вот и Емельян Иванович скажет. Раньше, например, я часто скучал и даже плакал. Я был совершенно один. Я думал: «Придет вечер, папа ляжет спать, что я буду делать?» А теперь днем я жду вечера. Вы приходите, вот градусник, мы разговариваем, я, наконец, могу показать вам карту звездного неба. Диночка, я прошу вас, не уходите. Как вы находите, Емельян Иванович?
— Диночка, — зашептал Емельян Иванович, сжимая руки и косясь на спящего папу Фличера, — я вам давно хотел сказать: так это мы втроем согласовались. Я, впрочем, жить без вас не могу. Бросьте вы то кино, будь оно трижды проклято! Мы, наоборот, дачу снимем, на дачу поедем, Самсончика под сосны положим, пускай дышит. А зимой я вас к машинке пристрою или еще куда. И никто не посмеет вас чужими глазами попрекать, что вот они, мол, лучше и больше ваших. А ваши, честное слово, самые большие.
— Замечательные глаза! — ответил, тяжело дыша от волненья, Самсончик. — Самые большие глаза! Дина, Диночка моя, отчего вы молчите?
Дина закрыла свои «самые большие глаза». Впервые, вместо скольжения плоских теней, она ощутила бурное тепло трехмерного сердца и тяжесть руки, за которую можно было ухватиться и не упасть. Вместо искусственных скал и бутафорских пальм была живая, настоящая сосна на даче под Москвой.
— Я подумаю, — тихо ответила она. — Самсончик, у тебя жар, лежи спокойно. Я подумаю, Емельян Иванович. Подождите до завтра…
Большие глаза Лесли Таймс были подкрашены. Дина Агреабль тайно и жадно глядела на нее сквозь резьбу ренессанского кресла. Ход ее мыслей был таков:
«Опять она на первом плане, а мной заткнули дырку в двух эпизодах. Опять она будет ресницами подметать партер до третьего ряда, а мне снимут кончик носа».
Она протянула руку и тронула старую картонную пальму, осеняющую, по ходу сценария, тропическое побережье. Она думала дальше:
«Вот пальма, она не вянет, не растет, и ничего ей не делается. Вот этот лист разворачивается уже второй год. А живая сосна будет шелушиться под солнцем, и по ней будут ползать муравьи».
Мимо Дины Агреабль легко пробежал помощник режиссера в клетчатой кофте, держа в зубах какой-то шнур. Она проводила его своими забракованными глазами.
«Не надо всего этого, — сказала сама себе Дина Агреабль, глядя вокруг. — Кончено. Здесь я в последний раз. Емельян Иванович, — в мыслях своих обратилась она к нему, — видите, я согласна. Хорошо быть знаменитой, но очень трудно. Кроме того, Самсончик болен. Мальчик одинок, отец у него зубодер и нищий. Я согласна, Емельян Иванович!»
— Приготовились. Начали, — вяло сказал режиссер. — Этой черты не переходите: здесь море.
— А-адну минуту! — крикнул откуда-то сверху помощник. — Сейчас…
Он яростно двинул ящик.
Лесли Таймс села на опрокинутую лодку, забрала колени в руки и навострила ресницы.
«Грох!» — раздалось откуда-то с потолка. Какой-то тяжелый предмет, полный сора, слетел сверху, взметнув пыль, как пламя.
— Начали, — вяло повторил режиссер, протирая пыльные очки. — Этой черты не переходите: здесь море.
— Не начинайте, — сказала Лесли Таймс, — вы засорили мне глаз.
— Нет смысла отменять съемку, — выговорил режиссер.
Он взглянул в сторону и сквозь ренессансную резьбу увидел жгучий немигающий глаз.
— Прекрасно, — одобрил он, — Агреабль, закутайтесь в шаль и садитесь на лодку. Начали…
Угрожающе и маняще загудел юпитер…
Самсончик лежал на диване, горестно подвернув под себя ноги. Он уже знал все. В закатной тишине в комнату вошел Емельян Иванович и, как башня, встал в дверях. Он не говорил ни слова.
— Емельян Иванович, дорогой товарищ по несчастью, не молчите так, — зашептал Самсончик. — Мне так больно, но я терплю.
Он прижал к груди «Тетрадь о кометах».
— Сверкнула, и нет! — воскликнул Емельян Иванович, горько воодушевляясь. — А я уже привык к ней. Гулял «благоразумно, как при солнце», — язвительно продолжал он. Но, увидя выражение Самсончикова лица, круто повернулся и вышел в кухню.
В кухне между оконными стеклами было изменение. Старая, дряблая луковица уже окончательно умерла. Но из ее бока шла зеленая и острая стрела. Невзирая ни на что, наступила весна.
1926
Чеснок в чемодане
1Диван был расположен чрезвычайно ловко. Сидя на нем при открытых дверях, можно было видеть по пунктам следующее:
а) часть кухни, вплоть до газового выключателя,
б) двери двух противолежащих комнат,
в) ванную и ванну
г) и многое другое.
Зоенька проводила на этом диване большую часть своей жизни. Утром, когда ее муж, очень милый, очень болезненный и очень ответственный, уезжал на службу, увозя с собой тяжелый, словно окорок, портфель, Зоя оставалась одна. Установив обеденные перспективы и запрятав свое шестипудовое тело в батист или шерсть (смотря по времени года), она садилась на диван. И в то время как ее пышные и красивые руки вышивали очередную подушку, сердце ее вело точную запись всему происходящему.
Зоя не всегда проводила свои дни на диване. Она помнит совсем иные времена. Она помнит прекрасные веселые круглые дни, похожие на яблоки или на снежки. В большом украинском имении дни эти катились с легким и сладостным шумом, пока не пришла революция и не сказала:
— Довольно!
Зоя прекрасно помнит эти веселые круглые дни, когда все в мире стояло на своем месте. Крестьяне были тогда просто крестьянами, а красные уголки не были так ужасно распространены, как сейчас. В то время были уголки и голубые и розовые. Именно в голубом уголке, между роялем и кактусом, Сеня Другов, тихий студент, репетитор младших братьев, объяснился Зоеньке в любви и поцеловал ее в ключицу, тогда еще не заплывшую жиром, как сейчас. На поцелуй Зоенька ответила поцелуем. Сеня тогда был милый, болезненный и вполне безответственный. Кто мог подумать, что это последнее его свойство так резко изменится.
Было пролито много слез. Но жизнь была так хороша и так коротка, что незачем было омрачать ее. Зоеньку, белую, словно яблоня, повезли наконец в церковь. Туда же привезли и Сеню в подозрительном студенческом сюртуке и повенчали. Зоенькина мать, плача и смеясь, сказала своей кузине:
— Конечно, он не пара ей. Но она у нас одна, она любит его. И потом, несмотря на катар кишок, он так мил, тихий, как ягненок. Прелестный муж.
Все это прошло, прошло. Всё и все умерли. Мамина кузина сделалась перекупщицей и маклершей и тоже умерла. Зоенька превратилась в Зою Никитишну, и только муж ее, этот тихий, кроткий Сеня, который подписывает теперь такие грозные приказы, зовет ее Зоенькой — и то когда они одни.
Зоенька, в свою очередь, тоже изменилась. Она уже знает, что нельзя говорить полотеру: «Мой милый, какой ты, однако, хам». Знает, что нельзя будить ночью работницу Наташу только потому, что ей самой не спится. Она привыкла уже к тому, что Сеню навещают люди или сплошь бритые, вплоть до головы, или бородатые до самых глаз, но все одинаково тычущие окурки куда попало. И, главное, она знает, что нельзя, подымая плечи, восклицать: «Ах, эти евреи!»
Зоенька по мере сил переделала себя, но сердце — его ведь не изменишь. И ее сердце твердо знает, что раньше была жизнь, а теперь нет, что лицо надо брить, а на голове иметь пробор, что для окурков есть пепельницы и что евреи погубили Россию.