Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик, улыбаясь, закрыл глаза, словно вспомнив что-то хорошее, и, помолчав немного, продолжал:
- Ты одно помни: нет худа без добра, а и добро без худа - чудо! Господь наш русский - он добрый бог, всё терпит. Он видит: наш-то брат не столь зол, сколько глуп. Эх, сынок! Чтобы человека осудить, надо с год подумать. А мы, согрешив по-человечьи, судим друг друга по-звериному: сразу хап за горло и чтобы душа вон!
Слушая чудесные сказки отца, мальчик вспоминал его замкнутую жизнь: кроме лекаря Маркова и молодого дьячка Коренева, никто из горожан не ходил в гости, а старик Кожемякин почти никогда не гулял по городу, как гуляют все другие жители, нарядно одетые, с жёнами и детьми. Церковь они посещали Никольскую - самый бедный приход, а в монастыре, где молились лучшие люди города, Матвей никогда не был. Входя в свой тёмный и тесный старый храм, мальчик замечал, что народ расступается перед отцом нехотя, провожает его косыми взглядами, враждебным шёпотом.
Вспомнил он, как однажды Пушкарь шутя говорил Созонту:
- Откуда вы с хозяином - никому не известно, какие у вас деньги неведомо, и кто вы таковы - не знатно никому! Вот я - я здешний, слободской человек и могу тебе дедов-прадедов моих с десяток назвать, и кто они были, и чем их били, а ты - кто?
- Так вот как она строго жизнь наша стоит! - говорил отец, почёсывая грудь, - И надо бы попроще как, подружнее жить, а у нас все напрягаются, чтобы чужими грехами свои перед богом оправдать али скрыть, да и выискивают грехи эти, ровно вшей в одежде у соседа, - нехорошо! И никто никого не жалеет, зверьё-зверьём!
Матвей тихонько напомнил:
- А мать?
- Мать? - задумчиво переспросил старик. - Да-а, она жалела людей! Она слабая была, запуганная; у неё, видишь ты, отца с матерью на торговой площади кнутом били, а она это видела. Тут тоже не всё ладно: отец-то её богомаз был, в Елатьме жили они - это на Оке есть такое жительство, - ну, так вот, он будто ризу снял с иконы, а мать - спрятала. Отец говорит: барин ризу снял, а не я! Барин - церковный староста, богатейший человек был, а с отцом у него нелады были. Тёмное дело! Посадили их под арест, а они бежать, бариновы охотники - вослед и поймали их около Мурома, а отец-от Варварин отбиваться стал да зашиб, что ли, кого-то. Я о ту пору там был, в Елатьме этой, как били их, стоял в народе, глядь - девица на земле бьётся, как бы чёрной немочью схвачена. Ну, жалко стало? А как мать её с отцом в каторгу пошли, осталась она, Варвара-то, как овца в лесу. Женились мы, да вот сюда и приехали, купил я тут усадьбу эту и поставил завод. Канатное дело я хорошо прошёл, мне оно сначала приятно было; ходишь, бывало, вдоль струн да вспоминаешь прожитое, как бы на гуслях играя. Ну, и зажили. Не больно весело, а дружно. Раз только из-за серёг вышло: были у меня серьги яхонт-камень, жемчугом обложен, и подвески по жемчужине, с ноготь величиной, случаем они мне достались - богатейшая вещь! На, говорю, Варюха, носи! А она - не хочу, говорит. Душу, говорит, украшать надобно, а не тело. Я говорю - дура! Душа серёг носить не станет! Спорили, спорили...
Он искоса посмотрел на сына, закашлялся и умолк, прикрыв глаза.
Вскоре после болезни отец обвенчался. Невеста, молодая и высокая, была одета в голубой сарафан, шитый серебром, и, несмотря на жару, в пунцовый штофный душегрей. Её доброе, круглое лицо словно таяло, обливаясь слезами, и вся она напоминала речную льдину в солнечный весенний день.
Отец стоял в синей поддёвке и жёлтой шёлковой рубахе, на складках шёлка блестел огонь лампад, и Матвею казалось, что грудь отца охвачена пламенем, а голова и лицо раскалились.
Матвея нарядили в красную рубаху, плисовые синие штаны и сапоги зелёного сафьяна на мягкой подошве, по-татарски расшитые жёлтым и красным.
Свидетелями были лекарь, дьячок, Пушкарь и огромный чернобородый мужик из Балымер, Яков, дядя невесты. Венчались в будни, народу в церкви было немного, но в тёмной пустоте её всё время гулко звучал сердитый шёпот баб. Около Матвея стояла высокая, костлявая старуха, вся в чёрном, как монахиня, и шипела, перекоряясь с Власьевной.
- Тоже и про твоего хозяина нехорош слушок ходит...
- Всё-таки, сударыня моя, не чета он ей...
- Чёт - нечет, судьба мечет, а ты тут при чём будешь?
Матвей думал:
"Что ж отец Власьевну-то не прогнал?"
После обряда невеста попросилась идти домой по улице в венцах и с попом, но отец кратко сказал:
- Не надо!
По церкви поплыл глухой и грозный гул.
Шли домой. Матвей шагал впереди всех без картуза: он нёс на груди икону, держа её обеими руками, и когда, переходя дорогу, споткнулся, то услышал подавленный и как будто радостный крик Власьевны:
- Ой, запнулся!
Всю дорогу вслед за свадебным шествием бежала пёстрая собака; иногда она обгоняла людей; высокая старуха, забегая вперёд Матвея, грозила собаке пальцем и шипела:
- Чтоб те розорвало, окаянную!
А чернобородый мужик на всю улицу сказал:
- Пёстрое житьё-то сулит!
Пришли домой, на дворе бабы начали о чём-то спорить, молодая испуганно глядела на них голубыми глазами и жалобно говорила:
- Тётеньки, не знаю я, как это...
- Где хмель-от? - спрашивала чёрная старуха.
А кто-то злорадно удивлялся:
- Не знаи-ить, бабоньки, ай да молодуха! Не знаить, слышите!
Толстая баба, похожая на двухпудовую гирю, дёргала молодую за рукав, убеждая:
- А ты - во-ой! Ты вой!
И вдруг молодуха, вытаращив глаза, пронзительно запела:
Ой, бедная я, несчастная,
Ни подружек у меня, ни сватеек,
Ни отца родного, ни матери,
Не подарят мне, сиротинушке,
Ни овечки, ни телёночка...
- Дура! - строго и презрительно закричала чёрная старуха. - Это когда надо было выть? Перед церковью, ду-урёха!
Отец растолкал баб, взял молодую за руку и, ласково усмехаясь, сказал:
- Ты погоди - побью, тогда и взвоешь.
Пришли поп, дьякон и дьячок Коренев; все гости ввалились со двора в комнаты, толкаясь, уселись за стол и долго в молчании ели свадебную лапшу, курник (большой слоёный пирог - Ред.), пили водку и разноцветные наливки.
Матвей сидел обок с мачехой, заглядывая в глаза её, полно налитые слезами и напоминавшие ему фиалки и весенние голубые колокольчики, окроплённые росой. Она дичилась его, прикрывала глаза опухшими ресницами и отодвигалась. Видя, что она боится чего-то, он тихонько шепнул ей:
- Отец-то добрый...
Она вздохнула.
Пока за столом сидели поп и дьякон, все ели и пили молча, только Пушкарь неугомонно рассказывал что-то о военном попе.
- Хоть я, говорит, человек безоружный, но за уши вас оттаскать могу! Да и цап его за ухо, юнкера-то!
Поп звонко хохотал, вскидывая голову, как туго взнузданная лошадь; длинные волосы падали ему на угреватые щёки, он откидывал их за уши, тяжко отдувался и вдруг, прервав смех, смотрел на людей, строго хмурясь, и громко говорил что-нибудь от писания. Вскоре он ушёл, покачиваясь, махая рукою во все стороны, сопровождаемый старым дьяконом, и тотчас же высокая старуха встала, поправляя на голове тёмный платок, и начала говорить громко и внушительно:
- Не дело, боярин Савёл Иваныч, что обряда ты ни в чём соблюдать не хочешь, и тебе, Палагея, знать бы - не дело делаешь! В дом ты пришла заздравной чары гостям не налила...
Отец чмокнул губой и громко проговорил:
- Налей сама да и вылакай, - ведьма!
- Брось, матушка! - сказал Яков, махнув рукой, и стал насыпать ложкой в стакан водки сахарный песок.
Баба, похожая на гирю, засмеялась, говоря:
- Какие уж порядки да обряды - цветок-от в курнике воткнут был совсем зря: всем ведомо, что невеста-то не девушка! Сорван уж давно цветочек-от!
Мачеха, наклоня голову, быстро перекрестилась; наклонив голову, Матвей услыхал её шёпот:
- Богородица... благословенная...
Отец встал и рявкнул на баб:
- Цыц!
Словно переломившись в пояснице, старуха села, а он широко повёл рукой над столом, говоря спокойно и густо:
- Вас позвали не уставы уставлять, а вот - ешьте да пейте, что бог послал!
- А я не хочу есть! - заявил Яков, громко икнув и навалившись грудью на стол.
- Ну, пей!
- А я и пить не хочу! Вино твоё вовсе не скусно.
- То-то ты сахару в него навалил!
- А тебе жаль?
Чернобородый мужик ударил ладонью по столу и торжествующе спросил:
- Ж-жаль?
- Ну, сиди! - сказал отец, отмахнувшись от него рукою.
Все кричали: Пушкарь спорил с дьячком, Марков - с бабами, а Яков куражился, разбивал ложки ударом ладони, согнул зачем-то оловянное блюдо и всё гудел:
- И сидеть не хочу! Я - гость! Ты думаешь, коли ты городской, так это тебе и честь?
Отец презрительно чмокнул и сказал:
- Эка свинья!
- Кто? - спросил Яков, мигая тупыми глазами.
- Ты!
Чернобородый мужик подумал, поглядел на хозяина и поднялся, опираясь руками о стол.
- Матушка! Марья! - плачевно крикнул он. - Айдате отсюда!
Вскочила молодая, заплакала.
- Дяденька Яков! Баушка Авдотья, тётенька...