Деревья-музыканты - Жак Стефен Алексис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на магическое слово «каучук», он не верил соблазнительным посулам главы государства. Опять — в который раз! — игру ведут янки. Сколько еще бедствий сулит в настоящем и будущем эта распродажа страны с молотка? Золотой дождь, рог изобилия, о коем так распинается президент, — эти сказочные блага осчастливят отнюдь не всех. А обещанный век процветания... Хорошо, если он протянется месяц-другой. Нужно поскорее урвать свою долю, а для этого надо быть из породы сильных, драться за свой кусок с яростью дикого зверя. Осмен прекрасно знал: как только он согласится стать комендантом тех земель, с которых начнется кампания экспроприации крестьян, — над ним нависнет тысячеликая опасность. Против него будут пущены в ход самые коварные яды, в каждом глотке воды затаится отрава, грозящая безумием, камни будут валиться на него прямо с неба, а кинжалы с коротким свистом влетать в его окно... На каждом шагу будет подстерегать его один из тех неисчислимых, леденящих душу секретов мести, которым научились негры в деревнях за долгие века жестокого гнета. Горе человеку, который осмелился навлечь на себя народный гнев! Вспомни, что говорит об этом неписаная история. Как разъяренный осиный рой, будут враги преследовать тебя, а если тебе удалось отвести смертельный удар, — не спеши ликовать, знай: тебе дана лишь краткая передышка!
С другой стороны, вот что удивительно: почему выбор пал именно на него? Ведь во всяком ином случае Леско проявил бы свое обычное пристрастие к мулатам. Выходит, задача-то многим показалась страшноватой, и чтобы ее решить, понадобился выходец из народных низов, до тонкостей знающий условия сельской жизни. Президент намекнул на крестьянский бунт, на Гомана[4], — значит, страшится последствий и надеется обмануть верное чутье гаитянского крестьянства, отвлечь его от революционных мыслей. Осмен даже получит право самому выбрать себе помощника из числа офицеров!
Обещанная ему капитанская звездочка — это, разумеется, дешевая приманка, рассчитанная на простака. Звездочку он вырвал бы у них в любом случае. Главное — разузнать, какая достанется ему доля барыша. Такой колоссальной добычи еще не знала гаитянская история с того времени, как Национальный банк перепродал компании «Стандарт фрут» концессию на электрическое освещение. Сейчас в аферу втянуты все тузы: почтенные сенаторы, депутаты, министры; идут слухи о диких сценах, о драках, о настоящих баталиях в Национальной ассамблее на заседаниях, которые проходят при закрытых дверях. Если Эдгар возьмется руководить первым этапом экспроприации, ему перепадет немалый куш, но тут нужно выговорить точную цифру и твердые гарантии. Он должен также добиться для себя права непосредственно держать связь с соответствующей компанией и посольством. Дело должно принести ему крупное богатство — иначе игра не стоит свеч.
Лейтенанта охватило волнение. Кровь горячей волной хлынула к сердцу, по руке поползли мурашки, от нервного тика задергался уголок рта. Сорвав с себя мундир и мокрую от пота рубаху, он распахнул окно, за которым уже бледнели звезды, и, высунувшись из него, жадно глотал воздух. Предрассветная прохлада немного освежила его. Затворив окно, он медленно подошел к шкафу, достал бутылку рома и пачку писем. Хлебнул из горлышка. Потом снова повалился на кровать.
Ему стало невыносимо грустно. Он чувствовал себя таким одиноким, таким неприкаянным! Если вдуматься, к чему вся эта житейская суета! Засыпая, он не раз испытывал такое чувство, что он вот-вот умрет. Если не принимать в расчет присущий каждому человеку инстинкт самосохранения, не поддающийся контролю рассудка, он, Эдгар, пальцем бы не пошевельнул ради своего спасения, когда настал бы его смертный час... Но так же верно и другое: он никогда не отважился бы на самоубийство. И обе эти мысли были в равной мере грустны...
Говоря по правде, он любил лишь одного человека на свете — Перро, своего товарища, офицера одного с ним выпуска. И как чудно они подружились! Жили в одной комнате, в общежитии военного училища, и друг друга терпеть не могли, почти ненавидели. У них бывали яростные стычки. В один прекрасный день, тайком от всех, они встретились за городом, на пустынном берегу. Началась драка; каждый скорее согласился бы умереть, чем отступить хоть на шаг. Наконец они остановились — окровавленные, измазанные грязью, в изодранной одежде — и вместе двинулись к городу. Зашли на окраине в какой-то бар, сели за столик, выпили, потом вместе вернулись домой в такси. С тех пор они стали неразлучны. Ни разу в жизни не сказали они друг другу ни слова о своей дружбе, не обменивались клятвенными заверениями. Они помогали друг другу в ученье, а зачастую и в делах, не слишком поощряемых начальством, защищали друг друга, но говорили при этом лишь самое главное:
— Такой-то подстроил мне то-то. Мне кажется, что такой-то затевает против тебя пакость.
Повздорить с одним из них означало приобрести сразу двух врагов. Потом жизнь разлучила их, каждый успел сменить добрых два десятка гарнизонов, они переписывались, но их письма отличались поразительным лаконизмом:
«Все в порядке. Я подсчитал свои капиталы; посылаю тебе сумму, которую ты просишь. С таким-то произошла вот какая история... До свидания».
Любопытный образчик человеческой породы его друг! Один из тех странных, непонятных типов, которые вырастают на рубежах Артибонита и Севера, на полпути между наследием Дессалина и идеями Кристофа. Все умещалось в сердце лейтенанта Перро: любовь к родной земле и к людям этой земли, небрежный героизм, бунтарский неукротимый дух, а рядом с этим — бессознательная рисовка, щегольство своей отвагой, жажда геркулесовых подвигов, феодальный неронизм Севера. Патриотизм, доходивший у Перро до крайности, превратился у него в своего рода внешнюю обрядность. В последние годы американской оккупации он, еще совсем юноша, с восторгом участвовал в самых дерзких выступлениях правого крыла национального движения. Но, несмотря на предостережения, которые можно было почерпнуть в словах Жака Румена[5] и его соратников, он быстро привык довольствоваться чисто показными проявлениями вновь обретенной национальной независимости. Вот почему он вступил в армию. Он служил в дальних пограничных гарнизонах, порицал слишком уж кричащие факты предательства национальных интересов, а посему попал под подозрение, но не настолько, чтобы это причинило ему серьезные неприятности, и постепенно Перро, этот Дон-Жуан, женоненавистник, Альцест с охотничьим ружьем, сельский Соломон, — пришел к молчаливому компромиссу с марионетками, стоящими у власти, и со всей антинациональной кликой. Он участвовал в многочисленных пограничных стычках и пользовался любовью своих подчиненных. Он не был плохим человеком, отнюдь нет, — просто мелкий буржуа, взгляды которого проникнуты идеологией какосов[6] и вместе с тем феодальными предрассудками.
После кошмарной резни, устроенной Трухильо, после этой зловещей «Доминиканской вечерни», Перро решил, что пробил его час. Сгорая от нетерпения, но оставаясь при этом дисциплинированным служакой, он ждал приказа. Оружие в его ротах было начищено до блеска, каждый затвор сверкал, как новенький пиастр, только что отчеканенный на монетном дворе; он ждал наступления, о котором мечтал с юношеских лет, и был озабочен лишь тем, чтобы как-нибудь ненароком не помешать осуществлению общего плана операций. Когда он понял, что золото Трухильо сделало свое дело и парализовало Венсана[7], что доминиканская пятая колонна разъедает, как язва, весь государственный аппарат и что правительство заставит народ испить горькую чашу до дна, — его свалила с ног тяжелая желтуха. Поправившись, он сперва впал в мрачное уныние, а потом развил бешеную деятельность. Не медля ни дня, он вступил в контакт со всеми офицерами, которых считал достойными задуманного дела; он стал душой заговора, одним из тех, кто должен был убить майора Армана и капитана Мерсерона, главную опору режима. Заговор провалился не по вине Перро, а сам он погиб, и если рассудить как следует, то даже лучше, что он не остался в живых. Если бы Перро знал, за какую сволочь отдает он жизнь, отказываясь отвечать на допросах, если бы он увидел, как люди, в которых он верил, тоже продались доминиканскому шакалу, обагренному кровью пятидесяти тысяч гаитян, — он сошел бы с ума.
Эдгар держал в руке предсмертное письмо казненного. Накануне расстрела Перро удалось переслать другу последнее прости. Это было длинное послание, долгий монолог, проникнутый горечью и болью сердца; впервые в жизни изливал он другу свою душу. Не разделяя воззрений Перро, Эдгар никогда не судил и не осуждал его. Всякий раз, как нужно было принять какое-либо важное решение, он вновь перечитывал письмо — итог неудавшейся жизни. Господи, ведь в этом прощанье было все, все, что нужно знать, о чем всегда следовало помнить, — самая суть эпохи, смысл их существования, величие и превратности поприща, которое за неимением лучшего пришлось им избрать, и необходимость соблюдать осторожность, искать обходных путей, и высокие радости, и цирковая акробатика, и дурман наслаждений...