Поездка - Ежи Анджеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хам! Хам! — надрывалась в конце коридора женщина в шляпке.
А помещик кричал:
— Такого сорванца надо держать на привязи!
— Самого тебя на привязь! — отвечали из ближайшего купе.
Но тут в конце коридора показался контролер. Все сразу смолкли. Несколько «зайцев» и пассажиры, не имеющие пропуска на проезд, начали быстро продираться в противоположную сторону вагона, туда, где был туалет. И до Тарнува доехали в результате без происшествий.
Поезд несколько раз останавливался в поле, чтобы пропустить военные составы, направляющиеся на восток. Вынужденные остановки надолго затягивались. После Тарнува, где сели новые пассажиры, стало совсем невыносимо. Едва отъехали от станции несколько километров, как поезд снова остановился и простоял почти час. Пассажиры, которым предстояла пересадка в Дембице, заволновались, что могут опоздать на львовский поезд. Однако опасения эти оказались напрасными. Когда с трехчасовым опозданием прибыли в Дембицу, выяснилось, что львовский поезд пока что вообще не прибыл из Львова, и когда прибудет — никто не знал. Впереди были долгие часы ожидания.
На станции набилась тьма народу. Поезд на Люблин ушел, пути освободились, и вот теперь стало видно, какая масса людей направляется во Львов. Просторный, типичный для провинциальных станций перрон, буквально облепленный людьми, напоминал муравейник. Это была серая, усталая толпа. Большинство устроилось на чемоданах и тюках, иные — прямо на земле; люди принялись вытаскивать съестные припасы и подкрепляться. У забора, ограждавшего станцию, под цветущими акациями, парни играли в карты. В другой группе из рук в руки переходила литровая бутылка водки.
Тем временем надвигался вечер. Хотя солнце по-прежнему высоко стояло над горизонтом, косые лучи его грели уже не так сильно, жара заметно спала, а в тени даже чувствовалась прохлада. Ночь после знойного дня обещала быть ясной и холодной. Как только разговоры прекратились, на станции, несмотря на большое скопление людей, стало очень тихо. По одну сторону тянулись аккуратные станционные строения, чудом уцелевшие в разгар военных действий, большое белое здание в стиле польской усадьбы, ограды, какие-то пристройки. За ними на фоне громадных зеленых каштанов цвели акации. А по другую сторону, за железнодорожными путями, открывался сельский вид: бескрайние нивы, видимо, помещичьи, так как не были поделены на разноцветные полосы, как крестьянские. Далеко вдали на голубом небе алела высокая труба котельни. Чуть дальше линия горизонта прерывалась волнистыми шапками парковых деревьев. Окрестности отличались однообразием, но от этих необъятных далей, освещенный слабым отблеском заходящего солнца, веяло необычайным спокойствием и тишиной. Над полями громко заливались жаворонки.
Станецкий и Яцек забрались в самый дальний угол перрона, где было не так людно. Станецкий поставил свой чемоданчик таким образом, что удалось на него присесть. Яцек отыскал неподалеку камень.
— Раньше утра, наверно, не доберемся, — сказал Яцек.
Станецкий бросил окурок на землю, достал новую сигарету.
— Возможно, — буркнул он.
Он сидел, слегка ссутулившись, на своем чемодане, боком к Яцеку, крупный и массивный; во взгляде его глубоко посаженных, ясных, водянистых глаз мелькало нечто волчье. «Почему я ему неприятен?»— с горечью подумал Яцек. И вдруг доверительно и с душевной теплотой сказал:
— Чем дольше мы едем, тем этот Львов кажется дальше.
Но Станецкий не промолвил ни слова. Он сидел отрешенно, с затаенной злостью в глазах посматривал на копошащуюся вокруг него толпу. Вот в толчее промелькнул озабоченный господин в зеленых бриджах. Станецкий стал тупо следить за его тощей, вылезавшей из короткого плаща фигурой, но ее нервные движения вскоре утомили его. Затем он отыскал двух женщин, свидетелем разговора которых стал утром в Кракове. Они сидели в тени, под забором. Очевидно, им не удалось попасть на скорый поезд, или же их высадили. Обе выглядели довольно жалко. Пожилая женщина с седыми волосами, один сын которой находился в плену, а другой в тюрьме, несомненно, плохо себя чувствовала. «Сердце», — подумал Станецкий. Ее спутница, светловолосая девушка, направлявшаяся к отцу в Куты, заботливо склонилась к ней и что-то говорила, а та, откинувшись на забор, все так же кротко, но, пожалуй, уж очень печально улыбалась в ответ. На ее лице были царапины и следы грязи; вероятно, она упала. Девушка была явно расстроена и не знала, что делать. «Глупенькая, — подумал Станецкий, — надо же в дороге взвалить на себя такую обузу». Он небрежно опустил глаза на сидящего рядом на камне Яцека и неожиданно почувствовал, что юношу надо немного подбодрить: таким несчастным и одиноким тот сейчас показался ему. «Как же он еще молод!»— подумал Станецкий, на этот раз уже беззлобно. Он нагнулся к нему:
— Ну что, Яцек, о чем задумался?
Юноша вздрогнул и поднял голову. «Как же они все беззащитны, — подумал Станецкий, — у них все написано на лице». И ему стало приятно от того, что он видит перед собой именно это юное лицо и достаточно лишь одного дружелюбного жеста, чтобы оно засветилось благодарностью.
— Наверно, проголодался?
— Немножко, но не очень.
— Зато я — очень, в суматохе мы позабыли запастись чем-нибудь в Кракове.
Яцек резко поднялся с камня.
— Пойду поищу, может, достану что-нибудь.
Но Станецкий удержал его.
— Вам лучше остаться, пойду я.
— Почему?
— Товар, который вы везете на продажу, нежнее фарфора, удары ему противопоказаны.
Яцек встревожился.
— Вы правда считаете, что это для продажи?
Станецкий весело рассмеялся.
— Какой же вы еще ребенок, однако, должен признаться, очень симпатичный ребенок.
Заметив, как лицо юноши заливается румянцем, на сей раз от радостного возбуждения, он подумал: «До сих пор он восхищался мной с опаской, теперь же будет относиться с благоговением. Забавная эта молодежь, признание необходимо ей, как воздух».
Когда спустя десять минут Станецкий появился с буханкой хлеба и куском колбасы, картина на перроне изменилась. Как раз в этот момент на горизонте показался дым паровоза, и люди стремглав бросились к путям. И мгновенно, словно из-под земли, появились жандармы, а с ними трое полицейских-поляков. Покрикивая и орудуя резиновыми дубинками, они пытались оттеснить напиравшую толпу. Прежде тихая станция сразу загудела.
Пока Станецкий добирался до Яцека, волнение немного улеглось. Люди, узнав, что прибывающий поезд не львовский, возвращались на свои места. Жандармы тоже успокоились. На площади остался только один полицейский. Это был красивый парень, высокий и стройный, в мундире с иголочки; его упругое тело излучало упоение властью. Он неистовствовал в лучших немецких традициях, колотил каждого, кто попадался под руку. Вот он настиг одного старичка, сорвал с него шляпу, одной рукой впился в пальтецо, а другой равномерно и метко бил дубинкой по голове. Молодым зычным голосом он выкрикивал польские слова на манер лающих команд немцев.
Когда Станецкий подошел к Яцеку, тот стоял возле своего камня сильно побледневший и неотрывно смотрел на полицейского, своего ровесника. В его глазах сверкала та же самая ненависть, которую Станецкий заметил на вокзале в Кракове, у камеры хранения. Он опять дотронулся до плеча Яцека.
— Я уже говорил вам, что ненависть не скроешь.
Яцек без слов опустился на камень, бледность не сходила с его лица, губы дрожали. Станецкий показал раздобытые припасы.
— Это все, что удалось достать.
Он вынул из кармана перочинный ножик, порезал хлеб и колбасу, подал юноше половину буханки и часть свежайшей колбасы. Тот молча взял еду, на мгновение задумался, будто хотел что-то сказать, посмотрел в сторону полицейского, который пружинящей походкой спускался с перрона, затем жадно, как сильно проголодавшийся человек, принялся за еду.
Станецкий некоторое время наблюдал за ним, вспоминая, что и он раньше, когда был голоден, ел точно так же. Он думал: «В нем все бурлит одновременно: ненависть и радость, одиночество и любовь, все вместе, одно рядом с другим, и это — жизнь, самая суть ее, то, на что потом уже нет сил; потом погружаешься в бездну одной-единственной мысли, одного-единственного чувства. Я стар, и моя бездна — равнодушие и презрение». Он отрезал от своей половины хлеба небольшой кусок, столько же колбасы; ел без аппетита и размышлял дальше: «И завтра, и послезавтра, и на многие месяцы вперед моя жизнь подчинена выполнению конкретных задач, ради которых я выложусь до конца, отдам весь свой многолетний опыт. Я, что называется, примерный солдат, «ас» конспирации. Но мне абсолютно, абсолютно на все наплевать, я никого и ничего не люблю, я просто лечу в бездну. Кто-то, кажется, какой-то философ изрек, что на свете важны две вещи — звездное небо над твоей головой и совесть в тебе, но все это — одни слова, небо со звездами мертво, а совесть… а что такое совесть? В бездне нет места иллюзиям, там в свои права вступает полное равнодушие и полное презрение… а этот малый… да, да, верит в совесть… в нем все уживается…»