Приговор приведен в исполнение - Владимир Кашин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пейзажи Сосновского, к которым любители живописи до сих пор относились равнодушно, неожиданно нашли поклонников. Совсем недавно его только ругали, а теперь начали хвалить.
Но если брань раздражала и сердила художника, то похвалы оставляли его равнодушным: уж он-то знал, в чем секрет его успеха и кому он этим обязан.
Так прошло первое лето. Осенью Петровы уехали в город, дача и двор их осиротели, и только елочки у крыльца стояли, как всегда, пушистые и зеленые.
В отсутствие Петровых Сосновский часто заходил на их участок, стоял у тех самых елочек, где недавно видел Нину. Иногда поднимался на крыльцо, словно хотел войти в дом и увидеть ее.
Когда его охватывала нестерпимая тоска, он ехал в город и бродил по улицам, надеясь случайно встретить Нину. Но ему не везло. Казалось, Нина была сказочной птицей, которая на зиму улетала в дальние края.
9
— Дик, ты не спишь! Не притворяйся. Я — твоя дочка, и в моей крови тоже есть что-то от сыщика. Я вижу, как у тебя под веками смеются глаза. Или опять думаешь о своем и тебя нельзя трогать?
Коваль открыл глаза и улыбнулся. Наташа стояла рядом. Щеки ее разрумянились после прогулки.
— Есть новости? — спросил он.
— Ничего интересного. Сидела в читалке. Этот старикан Гесиод, был в Древней Греции такой поэт, написал длиннющую вещь «Труды и дни». Знал, наверно, что его книгу нелегко будет прочитать. Между тем что-то есть в этой штуковине. И подумать только — почти две с половиной тысячи лет назад написано! Не читал?
Коваль приподнялся, сел, отрицательно покачал головой.
— Боже, какой ты безграмотный! Хотя, правда, зачем тебе грек Гесиод. Зато ты знаешь римское право, а я о нем и представления не имею, Дик!
— Наташенька, у меня есть имя, человеческое, — поморщился Коваль.
— Простите, многоуважаемый Дмитрий Иванович Коваль, или просто папочка. Но это ведь то же самое. Сокращенно только. И мне так нравится. Дик! Что-то в этом имени есть стремительное. И нашей бурной эпохе соответствующее. Да к тому же — начальные буквы твоего имени, отчества, фамилии — твои инициалы.
— Кличка какая-то. Ты не уважаешь отца.
— Боже, у этих современных родителей — эпидемия гипертрофированной мнительности и болезненной подозрительности! Ты ведь прекрасно знаешь, что дочка тебя уважает и даже немного боится.
Коваль, притянув к себе Наташу, взлохматил ей волосы.
— Не стыдно? Медведь, а не отец. Всю прическу испортил. Вот и люби тебя! И в кого ты такой огромный?
— В деда твоего. А ты вот в кого такая хилая?
— В бабушку, — рассмеялась Наташа. — Ладно, думай дальше о своих преступниках, как их всех под замок упрятать, а я пойду ужин приготовлю.
Ковалю вдруг очень захотелось рассказать Наташе о том, что случилось сегодня…
Утром у двери управления милиции его остановил мужчина.
«Товарищ подполковник, — волнуясь, сказал он. — Хочу вас поблагодарить. Я — Омельченко».
Коваль присмотрелся. Где-то он видел этого человека.
«Я — Омельченко, — повторил он. — Помните, главбух «Автотранса». Два года назад вы посадили меня».
Коваль вспомнил. Один из участников крупной кражи набрал много вещей в кредит по справке «Автотранса». Оказалось, что это главбух Омельченко выдавал приятелям фальшивые справки, по которым они получали ценные вещи в магазинах.
«За что же благодарить?!» — подполковник недружелюбно оглядел бывшего бухгалтера.
«За детей, которых вы не оставили без матери. И жена от всего сердца вас благодарит…»
Подполковник оборвал его:
«Я вас не понимаю. Никаких одолжений ни вам, ни вашей жене я не делал».
Он сердито отстранил с дороги бывшего бухгалтера и вошел в управление.
Уже сидя в своем кабинете, Коваль вспомнил подробности дела Омельченко.
…Главбух «Автотранса», упрямо поблескивая черными цыганскими глазами, брал всю вину за фальшивые справки на себя, хотя круглая печать хранилась в сейфе его жены — секретаря начальника конторы.
Главная задача розыска, так же как и следствия, — служение Истине — этой целомудренной и неподкупной богине, которая иногда оказывается довольно жестокой и которой Дмитрий Коваль отдал и душу свою, и жизнь. Но, помимо истины, на свете, где-то за стенами милицейского кабинета, существовало еще двое малышей, которые и понятия не имели ни о фальшивых справках, ни об уголовном розыске, ни о статьях Уголовного кодекса.
Омельченко утверждал, что печать из оставленного открытым сейфа брал только он один, незаметно для жены, когда та была занята какой-нибудь срочной работой или когда начальник вызывал ее в кабинет.
Это была сказка для детей. И хотя закон предусматривает, что в случае, когда преступниками являются оба родителя, заботу о детях принимает на себя государство, Коваль заставил себя поверить сказке.
Если задача следствия — только лишь установление истины, то, очевидно, на сей раз Коваль своей лепты не внес. Но, возможно, задача сложнее, и одним из ее компонентов является ответ на вопрос: где же истина, в чем она? В том, что секретарь начальника «Автотранса», так же как и ее муж, пробудет какое-то время в исправительно-трудовой колонии, или в том, что малыши останутся с матерью, которая так нужна им в этом нежном возрасте?
Сколько легенд, сказок, лживых уверений и самых сокровенных признаний выслушал за долгие годы Коваль! Он умел отделять плевелы лжи от истины, не боялся правды, какой бы страшной она ни была.
Но на этот раз подполковник видел не только прозрачную одежду, которой дрожащими руками пытался прикрыть правду бухгалтер. Дмитрий Коваль вспомнил, зачем он всю жизнь ищет истину. Не ради же самой истины, в конце-то концов! Наверняка и он, старый милицейский работник, и она, вечно юная и прекрасная, нежная и жестокая, существуют ради чего-то большего, ради какой-то высшей цели. И во имя этой цели, во имя справедливости он каждый раз срывает с нее одежды, и она не стыдится стоять обнаженной ни перед ним, ни перед преступником.
И в тот раз, когда Коваль вел розыск по краже и одновременно по делу бухгалтера, она умоляла его глазами малышей не раздевать ее до конца, и он сделал над собой усилие, чтобы поверить Омельченко. Конечно, права на это он не имел, но иначе поступить не мог.
Бывшего бухгалтера приговорили к трех годам лишения свободы, а мать осталась с детьми.
Поделиться этим Коваль не мог ни с кем. Даже с Наташей. Хотя очень хотелось рассказать ей эту историю.
Когда она позвала его ужинать, Коваль все еще сидел на диване, в той же самой позе, что и раньше, но думал уже о другом: Сосновский вытеснил из головы историю Омельченко.
Он нехотя поднялся с дивана и отправился на кухню.
Ел без аппетита, не видя, что Наташа незаметно подкладывает еду в его тарелку.
…Однажды, когда почти все в деле Сосновского стало ясно и было собрано достаточно неопровержимых улик для обвинения, из следственного изолятора сообщили, что художник потребовал бумагу для заявления и просит следователя вызвать его на допрос. Тищенко поручил Ковалю поехать в тюрьму.
Заявление Сосновского ставило точку над «i». Художник признавался в убийстве Нины Петровой.
Странно, но Коваль, который уже верил, что убийца — Сосновский, прочитав это заявление, заколебался.
Признавая убийство, Сосновский категорически отрицал попытку изнасилования и то, что снял золотые коронки. Он не мог объяснить, почему у Нины Андреевны оказалось разорванным белье, почему на ее теле было много кровоподтеков и ссадин, не очень вразумительно отвечал на вопрос, почему убил Петрову, которую, как заявлял раньше, любил.
Коваль долго беседовал с художником. Подполковник не считал признание обвиняемого достаточным доказательством. В его практике встречались случаи самооговора, когда человек берет на себя ответственность за преступление, совершенное другим.
Мотивы самооговора могут быть самые разные: нежелание раскрыть соучастников, попытка оградить от наказания близкого человека (как в случае с тем же Омельченко), попытка ускорить окончание следствия и передачу дела в суд, пока следователь не обнаружил другое, более тяжкое преступление. Но в данном-то случае — что?! Если Сосновский наговаривает на себя, то зачем, во имя чего?
Коваль потребовал, чтобы Сосновский подробно рассказал, как он совершил преступление. В изложении художника подполковник уловил много неточностей. Сосновский путался, не мог указать время, когда ушел с Ниной Андреевной в лес, не знал, сколько раз ударил ее молотком, не помнил, как женщина была одета. Однако упорно твердил, что убил Нину, а вернувшись домой в два часа десять минут, тщательно отмывал в сенях руки от крови. В заявлении он писал, что убил Петрову в состоянии аффекта, в момент неожиданной вспышки ярости, когда женщина сказала, что никогда не ответит ему взаимностью. Он писал также, что сознает всю тяжесть своего преступления и надеется чистосердечным раскаяньем облегчить свою участь.