Год рождения 1960 - Фёдор Стариков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тятя лежал в струганном деревянном гробу в красном углу под образами. Гроб этот Федору с братом был знаком. Тятя изготовил его уже давно, он уже несколько лет лежал на полатях в летней избе и на вопрос для кого он, Тятя всегда отшучивался:
— А для того, кто туда еще не спешит….
На удивление Федора и бабушка, и деревенские, собравшиеся в избе, как будто сильно не горевали, были негромки, спокойны и обстоятельны. Это настроение как будто передалось его маме, она не рыдала, не кричала, только села у тятиного изголовья, положила ладонь на его скрещенные на груди руки и замолчала. Вернее, видно было по ее шевелящимся губам, что она что-то не переставая говорила, но что она говорила не слышал в избе никто. Федору вдруг захотелось зареветь, громко во весь голос, прямо здесь и сейчас, но он сумел сдержать себя, выскочил на улицу, забрался в сани под тулуп и там под тулупом, долго и тихо плакал, благо его никто не искал.
Когда он вернулся в избу, мама продолжала сидеть у тятиного изголовья. Деревенские, сидевшие на расставленных вдоль стены скамьях, тихо переговаривались.
В гробу Тятя лежал в гимнастерке. Старый солдат. Нет, не солдат, он был мужик, крестьянин, не по своей воле, а волею судьбы ставший солдатом.
Глава 4. Баба Настя
Со временем, нет, не со временем, только с возрастом начинаешь понимать, что по-настоящему счастливым человек бывает только в детстве. Когда, пусть даже и ненадолго, все твое существо до последней клеточки заполнено только ощущением доброты, красоты, какой-то абсолютной гармонии окружающего мира, всего в этом мире от маленькой травинки до огромного неба, от морозного узора на оконном стекле до потрескивания дров в русской печи, от тепла развалившегося в ногах кошачьего тела до возбуждающей чих щекотки от проникающего в окно лучика яркого, но не жаркого, зимнего солнца. Или когда чуть продрогший от утреннего стелящегося над лугом тумана, с ногами, насквозь промокшими от обильной утренней росы, ты делаешь первый заброс и всем удилищем, всей рукой, всем телом, всем мозгом чувствуешь отчаянное сопротивление на крючке огромного пятидесятиграммового пескаря. Или когда дед садит тебя первый раз на огромную высоту — на спину старого уставшего мерина, и ты обхватываешь ногами его теплое круглое тело, и сердце рвется наружу от восторга, потому что ты так давно, так давно, еще с прошлого лета, мечтал об этом, мечтал с того момента, когда с такой же мериновой высоты на тебя снисходительно глядели такие же как ты деревенские мальчишки, уже познавшие это счастье.
С возрастом таких мгновений становится все меньше н меньше. И однажды, когда неизвестно, у всех это по-разному, человек просыпается и понимает, что сегодня ничего нового в жизни не будет, что про сегодня он уже все знает, и все, что сегодня будет, уже не радует, и, самое главное, завтра будет такое же ощущение.
Зимой Фёдор любил каникулы и выходные. Когда не надо было вставать затемно, и позавтракав и одевшись в теплой избе, бабушка уже успевала истопить печь, переться в серое или еще даже черное холодное утро, скорее полуутро или недоутро, чтобы успеть в школу. Страшно хотелось спать и в тепло, но еще больше не хотелось — не хотелось читать, писать, считать. Потому что не хотелось.
В выходные можно было спать до того самого момента, когда солнце заглядывало в окно их комнатки, пробиваясь сквозь витиеватые морозные узоры на стеклах двойных рам. Даже если Фёдор просыпался раньше, он все равно ждал, когда солнечные лучи добирались до его лица, в носу становилось смешно и щекотно, и хотелось громко и смачно чихнуть. Конечно, солнце бывало далеко не всегда, пасмурно было частенько, но именно такие ясные дни он особенно обожал.
Потрескивание дров в печи — это вообще для Фёдора всегда была какая-то особенная музыка. Как только Фёдор начал справляться с поленьями, бабушка научила его растапливать печь. То, что для взрослых было обыденным, привычным и порядком поднадоевшим трудом, для него было каким-то волшебным действом. Надеть валенки, телогрейку, пойти в дровеник, тщательно выбирать там ровные, аккуратные, лучше березовые поленья. Они быстрей схватываются и именно они, когда разгораются, то красиво и душевно потрескивают. Поленья нужно складывать на левую руку, одно к одному, чтобы не было зазоров, иначе нести будет неудобно, да и просто на руку меньше войдет. Когда чувствуешь, что уже некуда, а рука начинает неметь, этой же рукой нужно прижать охапку дров к телу, а второй только придерживать, потому что она должна быть свободной, ведь еще открывать двери. Когда охапку дров прижимаешь к себе, тебя окутывает странный, потому что он ни на что не похожий, запах мороженой древесины. А потом у печки ты бросаешь охапку на пол и этот запах соединяется со звуком падающих и бьющихся друг о друга поленьев и на секунду возникает неповторимая гармония запаха и звука …
Затем надо достать с печки хорошо высушенную березовую чурку и большим, сделанным отцом на заводе, ножом с эбонитовой ручкой нащепать лучины. «Нащепать лучины…» Как давно он уже не говорил и не слышал этих слов! Таких красивых слов… «Нащепать лучины! …»
Эта мысль пришла Фёдору в голову, когда бабушка Настя уже умерла. Умерла она также, как жила всю жизнь, на ходу, за работой. Последние годы она жила с дядей Колей, её младшим сыном. В какой-то момент, до этого в общем-то ладно складывающаяся жизнь дяди Коли пошла враздрай. Дочь Иринка как-то по-шальному вышла вышла замуж за работавшего на ремонте теплотрассы возле их дома стройбатовца с Западной Украины и уехала с ним куда-то то ли в Ужгород, то ли в Полтаву. Вечно недовольная чем-то жена, тетя Лида, тетка, по мнению Фёдора и брата Сереги, довольно вредная, ушла от него. Любимый дяди Колин сын Женька подвинулся рассудком после нелепой травмы, ударившись о бордюр при падении во время банальной пацанской драки. Женьку увезли в краевую психбольницу, где он и содержался большую часть времени. Фёдор несколько раз навещал его