О мире, которого больше нет - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во-первых, виновата в этой тоске была Тора, которая заполняла собой каждый уголок и сковывала человеческие чувства. Наш дом походил на бесмедреш: это был дом для Бога, а не для людей. Во-вторых, в этом была виновата полная несовместимость моих папы и мамы.
Они могли бы быть идеальной парой, если бы мама была папой, а папа — мамой. Однако все было наоборот.
Даже внешне каждый из них не подходил для своей роли. Папа был маленького роста, кругленький, с добрым, нежным и красивым лицом, с теплым взглядом голубых глаз, пухлыми румяными щеками, точеным маленьким носиком, мягкими женскими кистями рук, — так что, если бы не его довольно-таки густая рыжевато-бурая борода и темные, кудрявые, вьющиеся штопором пейсы, он казался бы совсем женственным и хрупким. Мама была высокого роста, немного сутулая, с холодными, большими, пронзительными серыми глазами, острым носом, с чуть выдающимся вперед подбородком, костлявая, угловатая, с резкими движениями. Вылитый мужчина.
Насколько родители не походили друг на друга физически, настолько же они отличались душевным складом. Мой отец, безусловно, был человеком ученым, размышляющим над комментариями, однако острым умом не отличался. Он жил скорее сердцем, чем умом. Все происходящее принимал с благодарностью, и ему не нравилось слишком углубляться в подробности. Больше всего он не любил излишне напрягаться. Кроме того, он никогда ни в чем не сомневался. Он верил в людей и еще больше — в Бога. Его вера в Бога, в Его Тору и в цадиков была поистине безгранична. Он никогда не задумывался над путями Господними, ни на что не обижался, не ведал сомнений. Достаточно и того, что так написано в Торе. О заработках он тоже не особенно заботился. Полагался на Бога, верил в то, что Бог прокормит его, как всякое свое творение, от зубра до самой мелкой твари. Его упование доходило до наивности.
— Все, с Божьей помощью, уладится, — любил он повторять в трудную минуту.
Моя мама, как и ее отец, билгорайский раввин, была человеком очень дельным, озабоченным, сомневающимся, умным, все обдумывающим, во все вникающим, предусмотрительным, любила доискиваться до причин, брать на себя ответственность, размышлять о людях, о мире, о Господе и Его путях, во все углубляться. Одним словом, она была интеллектуалом до мозга костей, женщиной с мужской головой.
Мама любила отца, и, если он порой чувствовал себя неважно, она с ним нянчилась, буквально вынимая последний кусок у себя изо рта. Однако она не могла простить ему его ребячливого упования, легкомыслия, беззаботности, нежелания подумать о деле ради пропитания жены и детей. Она никогда не простила ему того, что он не захотел сдать экзамен и стать раввином в большой общине, где у него были бы и почет, и доход, а вместо этого притащил ее в этот захолустный Ленчин, где ей приходится жить в нужде, в тоске, вдали от ее Билгорая, среди простых невежественных деревенских баб, с которыми ей не о чем было говорить.
Как мама ни старалась держаться приветливо с этими домашними хозяйками, ей не удавалось установить с ними по-настоящему дружеских отношений. Хозяйки беседовали о кухне, платьях и прочих женских делах, в то время как мою маму интересовали более высокие материи. Ее любимыми книгами были[52] «Ховес га-лвовес»[53], «Месилас ешорим»[54], «Рейшис хохме»[55], «Бхинес ойлем»[56], «Сефер га-йошер»[57] и другие. К тому же она постоянно изучала Тору, Книги Пророков и Писания, которые знала наизусть. Мой отец, хасид, не был большим знатоком Пророков и Писаний[58]. Он помнил каждый стих и его место в Торе, но, когда ему было необходимо найти какой-нибудь стих в Пророках или Писаниях, он спрашивал маму, и она точно отвечала ему, в какой главе этот стих находится. Еще мама любила изучать современные книги, которые иногда попадали к нам, к примеру: «Сейфер а-брис»[59] — смесь научных знаний и бабкиных сказок, «Швилей ойлем»[60], «Иосифон»[61] и подобные им. Занятая ученостью, она понятия не имела, о чем говорить с хозяйками. В их делах она мало что понимала, поскольку в доме своего отца никогда не готовила, не шила, не прибиралась, и когда ей пришлось делать это самой, то все делала неумело, без желания, спустя рукава. Мой отец никогда не жаловался на кушанья, приготовленные мамой, но я замечал, что они ему не слишком нравятся. Даже я, ребенок с хорошим аппетитом, все равно чувствовал, что другие хозяйки готовят лучше, чем моя мама. Я каждый раз, когда отец брал меня с собой на обрезание или другую церемонию, понимал, какими вкусными могут быть фаршированная рыба, морковный цимес, жареное мясо и другая еда. Однажды я сказал об этом моей маме в пятницу вечером за столом. Отец приказал мне замолчать, но я заметил, что он при этом улыбался, как будто чувствовал то же самое. Чтобы замять это дело, он начал пересказывать маме попавшееся ему толкование на недельный раздел. Мама слушала, но особого воодушевления не выказывала. Сколько бы ни было у отца толкований на Пятикнижие, она знала их все, поэтому увлечь ее новым толкованием было не так-то просто. Отец был краснобаем, он любил толковать многословно, часто по несколько раз повторяя одно и то же. Эта его привычка распространялась и на обыденные разговоры. К тому же у него была манера переспрашивать: «Вы меня слышите?» — даже когда он разговаривал с тем, с кем был на «ты». Моя мама, наоборот, всегда говорила коротко и ясно, по червонцу за слово; разглагольствования и длинноты был ей чужды.
— Слышу, слышу, — произнесла она с легким нетерпением, не выражая ни малейшего восторга, потому что любая экзальтация была ей чужда, а изображать то, чего она не чувствовала, мама не могла. Правда была для нее превыше всего. И если она не могла сказать всю правду, то предпочитала молчать. Мой отец, энтузиаст, любивший говорить людям приятное и слышать приятное в ответ, почувствовал себя не в своей тарелке из-за маминого молчания и строгого взгляда ее больших серых глаз, видевших людей насквозь. Поэтому он поскорее перешел к своим змирес.
— Йо рибон ойлем ве-олмайо[62], — запел он с жаром каббалистический гимн, соответствовавший его настроению.
С чужими людьми мама вела себя еще сдержаннее. Простые местечковые хозяйки любили похваляться своими отцами и дедами — тот был на посылках у помещика, этот меламедом или шойхетом — и ждали от жены раввина восхищения их родовитостью, а также рассказа о ее происхождении и родовитости. Однако мама обычно помалкивала. Она сторонилась общества на свадьбах и обрезаниях, не пыталась верховодить в синагоге и во время торжеств, когда женщины, сидя отдельно от мужчин, устраивали застолье со всевозможными затеями, ничуть не уступавшее мужскому. Женщинам было неуютно с ней, чужой и скрытной. Это использовала одна хозяйка, которую звали Трейтлиха, по имени ее мужа реб Трейтла. Эта Трейтлиха была низкорослой жирной теткой, что называется, поперек себя шире, чернявой, с бородавками. При этом, потому что ее отец был даеном в местечке под названием Пьонтек[63], она держала себя как какая-нибудь раввинша. О своем отце, пьонтекском даене, Трейтлиха постоянно рассказывала всякую небывальщину. Сколько бы раз она ни приходила к моей маме, только и было слышно: Пьонтек да Пьонтек. Эта тетка верховодила местными женщинами, обо всем высказывала свое мнение, во все вмешивалась, всем давала советы, разрешала женские вопросы, при том что едва знала молитвы, и так крепко держала всех женщин в своих коротких пухлых руках, словно это она была женой раввина, а мою ученую мать было не видно, не слышно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});