Лимоны и синицы - Марта Кетро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть маленькая надежда, что для неё где-то существуют бесцветные киношные луга, по которым она непринужденно бегает в белом платье – с зонтиком, сумочкой, шляпкой и собачкой, умудряясь ничего не ронять и не пачкаться.
Сама она верит в некую версию реальности, в которой однажды снимет декольтированный пеньюар, чулки, сотрёт краску с век и рта, и почти сольётся с полотном экрана; сядет в некрасивую позу и станет есть с газеты жареную рыбу и картофель.
Но вероятней всего, нет для неё ни смерти, ни жирных пятен на футболке, а есть только большая коробка, устланная шелковистой бумагой. Там она хранит себя в виде бобин целлулоидной ленты и выцветших листов сценария, в виде мёртвой фарфоровой куклы, в виде пыли и сухой травы. Там она дремлет и смотрит сны о растоптанных башмаках и кухонных запахах, о синяках на бедре и об орущем младенце, о деньгах, которых вечно не хватает. Надо же, думает, – жизнь.
Цели у меня бывали разные, но в общем всё развивается примерно так:
Я Вдруг Понимаю. Всякий раз что-то новое, но укладывающееся в схему «счастье – это…».
Как Тель-Авив – это вечерний Кинг Джодж, покрытый кувшинками прудик на площади Бялик и самый край деревянного настила, идущего вдоль северной стоянки яхт. Раз за разом я прилетала одним и тем же рейсом, проходила забавный в своей серьёзности пограничный контроль, ловила такси и ехала в город; преодолевала языковой барьер с очередным квартирным хозяином, мельком осматривала новый дом, бросала вещи, надевала на голое тело простенькое платьишко из летней коллекции одного безумного француза и убегала. Меняла деньги и пополняла телефонную карту в определенной лавочке на Алленби, а потом, покрутившись на рыночной площади, шла, наконец, поглядеть на кувшинки и старую мэрию. А потом сразу к морю, обогнуть яхты, пройти по узкому качающемуся языку до самого конца. Там стоит чёрный полицейский катер, на него лезть не надо, а нужно лечь на доски и смотреть на море и на огни. Вот это и будет Тель-Авив, и он уже состоялся, что бы там ни происходило в течение следующего месяца, хоть ракетные обстрелы или другие какие страсти.
Итак, возвращаясь к целеполаганию: однажды я вдруг понимаю, что счастье – это сидеть у моря с ноутбуком и работать. На волнорезе на пляже Буграшов есть одно место, куда добивает открытый вайфай 908, следовательно, там и должно происходить счастье. Разумеется, в ноябре или марте, потому что эти месяцы в Москве невыносимы.
Итак, я вижу цель, знаю место и время, и что может быть проще? Заработать кучу денег, снять квартиру и порешать организационные вопросы, чтобы освободить месяц жизни. Потом прилететь, проделать вышеописанный ритуал и приземлиться уже окончательно. Отоспаться.
И наступает день, когда я надеваю очередное правильное платье, беру воду, флисовое одеялко и отправляюсь делать счастье. Сажусь на единственно возможное место, открываю ноут и понимаю, что работать тут совершенно невозможно – солнце зверское, экран чёрен даже на максимальной яркости.
Закрываю ноут. Я добилась своей цели – но есть нюансы.
И всё у меня так.
У Линор Горалик есть рассказ «Панадол», состоящий из одной фразы: тогда он пошел в спальню и перецеловал все ее платья, одно за другим, но это тоже не помогло.
Хорошо бы написать историю «шкаф Джонатана» – вчера, когда я развешивала одежду, я много об этом думала. Джонатан сейчас в Таиланде, и у меня есть его славная квартира с белыми стенами, и его шкаф, в нём теперь висят семь моих платьев, а я хожу в синем махровом халате, в который он обычно одевает своих девочек. Мои платья слишком длинные для мужского шкафа, они заняли его весь, и я подумала, что это понятная иллюстрация женского вторжения. С небольшой сумкой ты приходишь к одиночке в его квадратную белую комнату и распыляешь там вещи, запахи, цветы, привычки, мягко корректируешь его правила, потихоньку заменяя их на свои. Вместе с тобой в его жизни появляется много цвета, и это поначалу совершенно прекрасно. И потом очень трудно себе объяснить, отчего он однажды собирает твои вещи в три чемодана и вызывает такси. Или сама вызываешь такси, а он потом перецеловывает все твои платья, если ты, конечно, их оставила.
Ещё недавно я серьёзно думала о том, возможны ли отношения без экспансии, территориальной или эмоциональной. Но постепенно поняла, что вопрос вообще не в этом. Всё сводится к обыкновенной любви, к свирепой пошлости о «тех единственных»: либо ты находишь человека, с которым взаимное врастание не будет подавляющим или разрушительным, либо нет. Тот, кто не нашёл, будет много говорить о невероятной роскоши одиночества. Но если его только поманить близостью, которая не душит, а дополняет, которая позволяет то скользить, не задевая, то совпадать полностью – о, как радостно он изменит взгляды на жизнь, как быстро соберёт свою небольшую сумку, как легко поверит, что можно занять «шкаф Джонатана» и наконец-то стать счастливым.
Пытаешься, бывает, съязвить или пошутить, и вдруг слова сами собой складываются во что-то, похожее на правду, хотя таких амбиций сроду не было. Правда – скучнейшая вещь, «ничто не достаётся так дёшево и не ценится так дорого», как очевидные сентенции; это лёгкий способ поразить в самое сердце неумного мужчину и восторженную женщину. И потому всякий раз я испытываю некоторую неловкость, когда под кокетливым кружевным платьицем обнаруживаю чёрные панталоны с начёсом.
Я тогда сказала, душа моя, дома не бывает, это всё выдумка женщин – сказала, вскинув лёгкие виртуальные ручки ему на плечи, я становлюсь ужасно нахальной, когда лишаюсь тела. Давно хочу положить ладонь сюда, на затылок, потому что здесь столько усталости, сказала я, или нет, конечно, не сказала, это уже как-то совсем жалко, уже и не панталоны, а лифчик с пуш-апом. Такое можно только настоящим живым, если разрешат, иначе получается, как в Песне Песней: левая моя рука на шее у него, чуть выше линии роста волос, а правой я медленно-медленно достаю кошелёк из кармана его, и потолки над нами – кипарисы.
И сразу, прочирикав голубиную глупость, я поняла, что так оно и есть; что бездомность – это естественное состояние человеческого вещества, но женщины лгут, создавая иллюзию дома, чтобы мужчинам было куда возвращаться.
Чтобы они приходили, устраиваем мы гнёзда – со свечами ли, с пирожками; с пушистыми халатами или с чулками на резинке (может ли быть что-нибудь глупее? – может. Не вить гнёзд). С большими кроватями и матрасами на полу; с тёплой лампой в углу и бумажным фонарём на стене; с любовью, ладонями на затылке, с чашками, метко пущенными в стену, туда, где всё равно уже пятно; с тумбочкой для денег и вечным ремонтом, с субботними цветами и вечерними котлетами.
Но дома эти – на льдине, плывущей в теплеющем течении, и пусть он лучше смотрит ковёр или телевизор, чем вглядывается в сизую толщу вод; про глубину и конечность стоит помнить только нам. Только женщина точно знает, откуда берутся новые люди и куда они потом уходят; ноль мистической одарённости и сплошная физиология, никаких иллюзий об отсроченной старости и жизни вечной, поэтому ложе у нас – зелень, и крыши домов наших – менты, а не кедры.
А если мужчина всё-таки бездомен, то значит у его женщины плохая магия или вовсе нет женщины, – но это не катастрофа совсем, не беда и не личная его трагедия. Это он просто догадался.
И ещё подумала я, что уж если женщина бездомна, то она пропала. Потому что её-то обмануть некому.
Женщины без роду-племени легко вычисляются по тому, как, рассказывая о путешествиях, они говорят о своём зеленщике, у которого всегда берут корзинку клубники, о любимом кафе, где обычно завтракают, и называют имя бармена, делающего самый правильный лонг-айлэнд на побережье – даже если их жизни в том городе была всего неделя. Они мгновенно и, кажется, несколько нервно обзаводятся постоянными местами и короткоживущими привычками, и не из жадности присвоить как можно больше чужого хорошего, а от желания стабильности, которая отсутствует в их настоящем быте. У такой женщины чаще всего нет подлинной семьи и дома, зато очень много ответственности.
Помня об этом, я не спрашиваю, как зовут продавца сыра, который раз в три дня продаёт мне камамбер из коровьего молока и кусочек чего-нибудь ещё на его вкус. Он такой же «мой», как эта белая квартира с четырёхметровыми потолками, как определённый камень волнореза на Буграшов-бич, на котором, я знаю, ловится нитевидный пляжный вайфай, как местный мальчик или кот, временно назначенный на позицию друга. Все они могут сколько угодно убеждать меня в своей неизменности: запахами, теплом, словами или пушистостью, – но я всё время вижу это пространственное искривление, такую прозрачную гибкую плоскость, на которой существую я, не встроенная в их естественную жизнь. Можно играть, что я Серебряный Сёрфер, Silver Surfer, инопланетянин и супермен, который скользит, а можно назвать это не пришей кобыле хвост, неважно.