Самоучки - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как ты сказал? — переспросил я озадаченно.
Он повторил.
— Кто же это тебя научил таким словам?
Паша порылся в кармане и вручил мне затасканный, потертый на сгибах листок, на котором была начертана транскрипция этого древнего изречения.
— А то я как баран, — мужественно признался Павел. — Москва все — таки и вообще…
— Да ну. Глупости. — Я снял с полки несколько увесистых томов. — Вот, — сказал я и хлопнул ладонью по переплету, — “Война и мир”… — Я вопросительно взглянул на него.
— Слыхал, — кивнул он, но книги не принял.
— Ты что, читать не умеешь? — рассердился я.
— Умею вроде, — как — то не слишком уверенно произнес он, — но не могу. Даже газет не читаю. Только платежки — еще куда ни шло.
Некоторое время я раздумывал. Делать мне, если не считать смертельно надоевшей дипломной работы, было решительно нечего. Здесь должен признаться, что склонность к безделью и по сей день является отличительной чертой моего характера, в ту же пору я наслаждался свободой вдвойне, так что был готов во всякое время к любым услугам. Бесспорно, невозмутимость моего болота была мне очень дорога, почти как настоящим лягушкам, но все чаще меня посещала мысль, что жизнь — хитрющая из иллюзий — крадется прочь за моим немытым окном, а за ней вприпрыжку бежит молодость. Я не на шутку стал опасаться навсегда почить в обществе плохо освещенных химер да полумифических героев, скупо прописанных на едва сохранившихся скрижалях истории. “В последний раз”, — шептала обманщица шорохом осеннего ветра, шелестом приговоренных листьев. В домах напротив зажигался свет. Свет заката таял далеко в небе, под сенью сиреневых облаков.
— Хорошо, — сказал я, — я тебе помогу. Хотя и не понимаю, зачем тебе это нужно.
Когда он ушел, я долго сидел в темноте и, время от времени прикладываясь к чашке с остывшим чаем, вспоминал другие ночи — черные ели под Гайжюнаем, широкие просеки, уложенные бетоном, и на них поднявшие хвосты самолеты, гудящие, как майские жуки.
Для меня началась другая жизнь — жизнь с обязательным двухчасовым круговоротом. По утрам я продолжал свои исследования, а в перерывах освежал в памяти подробности фабулы того или иного шедевра отечественной словесности.
Заниматься у меня в комнате или где — нибудь еще Разуваев решительно отказался, не выдвинув против этого никаких серьезных причин. Мне, впрочем, причуда эта пришлась по душе — я и раньше замечал, что думать лучше во время движения. Дорога приносила неожиданные мысли; ко всему прочему моя келья мне осточертела.
Каждый день, но в разное время за мной заходил Павел, и мы спускались к его внушительному автомобилю, который сделался нашей аудиторией. Чапа, оказавшийся добродушным парнем атлетического сложения примерно наших лет и приверженцем того стиля в одежде, который в последние времена побил у нас все рекорды моды и который принято называть спортивным, выводил машину из тесных переулков на волнистую грудь Садового кольца, и мы по два часа, что называется, наматывали круги или увязали в пробках под тихий, шелковый шелест мотора.
— С чего начнем? — спросил я, чувствуя себя настоящим миссионером.
— Тебе лучше знать, — резонно ответил Павел. — Ты только объясни сначала, зачем вообще все это нужно — ну, искусство там и все такое.
— Очень просто, — без запинки начал я, — одним нужно, чтобы избавиться от скуки, вторые подражают первым, а третьи… ну вот тебе зачем — то ведь нужно?
— Нужно, конечно, — согласился Павел. — Но я не знаю зачем.
— Вообще — то считается, что искусство изменяет мир и делает человека добрее и достойней собственного разума, — с расстановкой проговорил я, а подумав, добавил: — Кроме того, иногда за это можно получить неплохие деньги.
— Неплохие — это сколько? — деловито подхватил он.
— По — разному. — Я подивился такому вопросу. — Зависит от времени и места.
Конкретных и знаменитых сумм я пока не называл, ибо не мог же я в самом деле погружать в филологическую премудрость человека, не способного в правильном порядке перечислить буквы родного алфавита.
— Да, — вспомнил я в предисловии, — и еще… Искусство призвано привести человеческое устройство в согласие с замыслом Творца.
— Это кто еще такой — Творец? — наивно поинтересовался Разуваев. — Бог, что ли?
— Бог это, бог, — не выдержал Чапа и даже раздосадованно качнул своей коротко стриженной головой.
— Помолчи, — сказал Павел и обратил на меня вопрошающий взор.
— Так и есть, — подтвердил я, кивнув на Чапу. — Он правильно сказал. Только никто хорошенько не знает, в чем этот замысел состоит.
— Ну, это — то понятно, — удивился Павел. — В том, чтобы все было хорошо.
— Что — все? — переспросил я.
— Ну как что? Все, — решительно пояснил он. — Чтоб небо не падало, короче.
— Ладно, — решил я, — черт с тобой, открою секрет: искусство — это как зеркало. Человечество любит смотреться в зеркала. Считать свои морщины, так сказать. Само по себе изображение ничего не может, — прибавил я со вздохом.
— Чапа, понял что — нибудь? — спросил Павел.
— А как же, — ответил Чапа, круто бросая автомобиль в щель между двумя вишневыми “пятерками”, на крышах которых по какому — то праву были прилеплены синие колпачки сирен. — Я сообразительный.
В одежде мой друг проявлял удивительную разборчивость и подавлявшее меня разнообразие. Пиджаки и галстуки, или иначе “гаврилки”, сменяли друг друга как на подиуме, но один наряд всего более был ему по душе. Он состоял из черного ворсистого пиджака и тоже черной водолазки, бравшей, как кредиторы, за самое горло и подпиравшей подбородок, точно воротник инфанты, и имей Павел лицо поуже, а волосы потемней, он и впрямь походил бы на герцога Альбу с полотен великих испанцев. Поверх водолазки лежала короткая серебряная цепь — точь — в — точь знак отличия ордена Алкатравы. Одетый таким образом, он чувствовал себя заметно свободней, и беседы наши в эти дни затягивались дольше обычного, обнаруживая живой характер и приобретая неожиданные направления.
Нельзя сказать, чтобы Чапа оставался равнодушным к нашей паралитературе. Иногда я замечал в зеркале заднего вида его веселые серые глаза в желтую крапинку, на мгновение отрывавшиеся от дороги, и усмешку, создававшую уверенность, что он проявляет к сумасбродным глупостям интерес больший, чем можно было в нем предположить по первому взгляду. Примечательно, что он как будто искал встречи именно с моими глазами, призывая в свидетели или приглашая разделить забавное наблюдение. Как бы то ни было, у меня рождалось чувство: он знает о своем хозяине что — то такое, чего я за ним не знаю или забыл за время семилетней разлуки.
Чапа был, видимо, больше чем водитель — Чапа был друг, поэтому, когда я однажды познакомил экипаж синего автомобиля с соображениями одного дипломата относительно пропорций счастья, глупости и любви, Чапа, к моему изумлению, осудил Софью с предельной жестокостью.
— Да сука, — мрачно сказал он. — Проститутки кусок. — Он поискал место, куда бы сплюнуть, потом нажал кнопку стеклоподъемника и выпустил наружу влажное доказательство своего возмущения.
Поначалу меня выводили из себя комментарии такого рода, но я же не был убежденным профессором, поэтому быстро привык и почти перестал обращать внимание на эти замечания. Однажды я все — таки рассердился и спросил напрямик:
— Слушай, ты вообще кроме “Маши и медведей” читал что — нибудь?
— Читал, — спокойно ответил Павел и загнул мизинец. — Таможенный сборник — раз, Уголовный кодекс — два…
— Новый, — добавил Чапа с глупым смешком.
Больше никаких вопросов я не задавал и, как умел, делал свое дело.
Мы продвигались довольно быстро и через месяц с небольшим докатили уже до “Мертвых душ”. Здесь Павел выслушал меня особенно внимательно, еще внимательней слушал Чапа. Оба они были серьезны, как аспиранты на лекции опального гения, затравленного властью рабочих и крестьян.
Единственным, что мешало мне излагать свое прочтение классики, были беспрестанные телефонные звонки, вторгавшиеся в наш тенистый мирок с систематической назойливостью, и я, кажется, думал о том, что если эти звонки и есть ключ к успеху и неотъемлемый его атрибут, то мне, пожалуй, никогда не разбогатеть. Порою они надолго затыкали мне рот и буквально вышибали нас из круга — тогда надо было куда — то мчаться, и мы ехали, ныряя в повороты и блуждая в разломах центра, или неслись к окраинам, наперегонки с торопливостью прочих участников движения.
Чичиков им понравился, им было понятно, чем он занимался и чего, в сущности, хотел от своей неугомонной жизни.
— Был у меня один приятель, — сказал как — то Павел, — так он в Восточной Сибири банки прогоревшие скупал. Неплохо наживал, — прибавил он после долгого раздумья. — Ну и что с ним дальше было, с этим Чичиком?