Афина Паллада - Андрей Губин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прекрасная дама просила позволить ей мыть его обувь — и только. За подвиг, за книгу. С поэтического сердца сорвался тяжкий слой духовного счастья, земного забвенья. Ему захотелось снова сказать первые строки книги: «Земную жизнь пройдя до половины, я заблудился в сумрачном лесу».
Выполнив обет, он стал снова только человеком. Ему хотелось ласки, тепла, привета. Он одинок, как лунный луч на горах. Он взял в руки прекрасное породистое лицо флорентийки, погладил морщины, приблизил темные волосы, еще волнистые, с отцветающим ароматом.
Все это отобрала Беатриче, что должна была стать добропорядочной и экономной хозяйкой и ставшая в первый ряд свиты бога. Он подумал, что белые гвельфы вообще мыслили слишком идеально, отвлеченно, поэтому и проиграли черным.
Бог возлюбил его как первенца нового времени. Одарил талантом. Стоял за плечами, когда он писал. И все же слезы упрека вскипали в сыновьем сердце. Теперь он признался, что образ кареглазой был дорог ему с первой встречи. Только он бежал от любви, как его предки бросали жен и детей, чтобы на песке Палестины пролить свою кровь за крест господа.
Он выполнил обет — и он свободен. Нечего делать ему в раю, когда его любимые герои пребывают в аду и чистилище. Он начнет с кареглазой новую жизнь — на земле…
Нет! Он любит Беатриче, как сын-бог любит пречистую, безневестную мать. Это ледяная любовь снежных вершин. Любовь созвездий, обреченных лететь в разных пространствах. Любовь-совершенство. Любовь-слава. Любовь-причина миров. А любовь с кареглазой — это любовь бедных людей, угнетенных вдохновением и мечтой о прекрасном. Только, что есть прекрасное? На вершинах духа прекрасное уступает место истинному.
Не кощунствовал ли он в книге? В ней Беатриче как бы жила, развивалась там, на престоле. С годами одежды ее стали пышными и прозрачными, плечи налились спелой сладостью, округлился, как у Афродиты, стан, потяжелела волна волос, а синие глаза отливали чувственным солнцем кареглазой флорентийки.
Значит, не только бог стоял за его плечами, когда он писал!
Долго сидели они в звездном молчании. Вспоминали старинные ночи Флоренции. Они всегда любили друг друга. Только всегда между ними блестели капельки святого пота на лике Снятого с креста. Это их брак был счастливейшим в Италии. Только плакать они уже не умели.
Занимался новый, карающий рассвет. Надо было уходить в новую жизнь — выше, дальше. Но сердце поэта не могло вторично выдержать столь ослепительного счастья.
Он встал, сказал, что нарежет ей цветов на дорогу, отдарит розы молодости, и пошел в глубину сада, навстречу утренним лучам языческой богини Авроры.
Молясь Беатриче, он просил простить его за ночное, шептал имя возлюбленной, ибо уже было утро.
Слуги догнали его слишком поздно — уже бессмертие ласково коснулось пальцами усталого лба Алигьери.
Уже спешили попы и кардиналы, чтобы причислить величайшего мученика к лику святых. Херувимы и серафимы кружились над садом. Крылья их обжигала пламенная Аврора, освещая славу Италии.
Боги, герои и рапсоды древнего мира собирались на тризну неисчислимым сонмом, гася ветром щитов и мечей бледные свечки христовых слуг…
Возможно, он умер и не так, а в постели, в окружении склянок, лекарей, почета и плачущих родных.
Но он умер так, как хотело его сердце, которое стучит уже семьсот лет под бронзовой плитой «Божественной комедии».
БОЧКА ФРАНСУА РАБЛЕ
Это была добрая пузатая бочка, пропахшая прованским виноградом и морской солью туренских ветров. Иногда она пахла лимоном, иногда древним пергаментом из рыцарской библиотеки.
Сделал ее почтенный дядюшка мастер Огюст Гаргантью, давно покоившийся на лучшем месте монастырского кладбища. Дуб для бочки везли из северных стран, в существование которых не верили. Выструганные пластины осторожно сушили на сквозняке колокольни святого Антония, потом надолго опустили в сухое вино и снова отнесли на колокольню — теперь уже на солнце.
Подобно этому поступали и знаменитые итальянские мастера, работающие скрипки. Десятилетиями держали они скрипичное дерево — лесную грушу и бальзамическую ель — в пустынных приморских башнях, открытых с четырех сторон света.
Пустынных, чтобы дерево не отвлекалось созерцанием мимолетного, а видело бы лишь вечное; приморских, чтобы пластинки навсегда впитали гул, звон и лепет моря; открытых, чтобы скрипки помнили свободный полет ветра и пропитались пламенем солнца.
Оковал бочку мессир Дебрюэль, любивший пропустить рюмочку вместе с дядюшкой Гаргантью во всякое время. Ему помогала артель бродячих кузнецов. Кузнецы потребовали двадцать ливров турской чеканки и вина, сколько выпьет каждый за время работы.
Она была чуть поменьше ветряной мельницы и вмещала семнадцать тысяч и четыре пинты — но только хорошего вина, плохого помещалось больше, ибо его совсем не впитывала бочка. Но в тех краях не водилось плохого вина по причине большой учености монахов.
Стояла бочка в глубоком подвале из белого прохладного камня в молчаливом окружении копченых колбас, румяных окороков, бычьих языков, радующих монашеский глаз до службы, во время службы и после нее.
Поскольку в монастыре подвал особенно святое место, на бочке укрепили серебряное изображение святой Прасковеи, покровительницы винного корня.
Заведовал бочкой молодой рыжеватый монах Франсуа Рабле, ученый ключарь братства. Брат Франсуа был хорошо сложенным человеком, хотя и считался несколько долговязым. Парижские дамы завидовали шелку его волос. На простоватом с оспинками лице мужественно оставались спокойными на редкость подвижные глаза, похожие цветом на осеннее вино с берегов Роны. Последнее вовсе не означало, что брат Франсуа чаще других прикладывался к бочке. Ему и ключ поручили за то, что он редко захаживал в подвал, ссылаясь на занятость.
Его келья напоминала пчелиный улей с золотыми рамками книг. Случалось, что книги ключарю привозили возами с парижских набережных. Немало полновесных экю с солнцем перекочевало в карманы проклятых книжников, что бесило монахов. Но слабость Франсуа все прощали — он был верный товарищ и хорошо владел клинком, будь то кухонный нож или алебарда. Книги же все-таки давали немалую пользу — Франсуа вычитывал в них рецепты изумительных блюд и наливок.
Но вообще монахи, посвятившие себя богу и виноградникам, смеялись над препустейшей занятостью ключаря — длительным сидением за книгами — и боялись, чтобы Франсуа, шутник и отличный повар, не повредился головой от великого чтения.
Ключаря уже не переизбирали третий раз, ибо с предыдущим экономом большая бочка трижды сыграла каверзную штуку — она таинственно пустела задолго до нового урожая, и бедные монахи едва не умирали от египетской жажды в пору цветения слив и яблонь. С тех пор суеверные слуги господни со страхом смотрели на бочку в зеленом плаще мха, с единственным, как у циклопа, серебряным глазом святого изображения.
Бочка Франсуа Рабле была неистощима, как живой источник.
После зимнего дня с пронзительным ветром и снегом, после торопливых богослужений в холодных готических залах у ключаря, как обычно, собирались его друзья и ученые, приехавшие послушать Рабле.
Брат Жан, рясу которого монастырь дважды выкупал в дорожных кабаках, рослый, конопатый весельчак с кудрявой бородкой, первым делом налил себе кружку красного и отрезал бок вяленого поросенка. После этого он приветствовал ключаря второй кружкой.
Вытянув к огню длинные ноги, туго обтянутые суконными штанами, брат Франсуа терпеливо разъяснял лысому парижскому магистру абзац из латинского словаря Гугуция, епископа Феррарского, цитируя Сенеку — португальского епископа Мартина из Браги и Якоба Пассаванта, флорентийского монаха. Магистр поражался неслыханной среди монахов — да и среди магистров — учености веселого эконома, а брат Жан все стучал кружкой.
В это-то время и вбежал в келью побледневший и перепуганный брат Тендрике:
— Беда… брат Франсуа… бочка… наша добрая бочка дядюшки Гаргантью…
— Да говори ты, проклятый монах! — вскипел горячий брат Жан, не любивший проволочек ни в каком деле, ни на кухне, ни в спальне.
— Бочка… господи, помилуй нас, грешных… бочка сказала слово… знамение монастырю, мы избраны…
— Кто же это слышал? — спокойно спросил Франсуа.
— Я сам, — потупился монах с малиновой картошкой носа, похожего на карту местности с густой сетью рек.
— Когда?
— Простите меня, брат ключарь, нечистая сила завлекла меня в погреб, когда вы брали вино утром.
— Я не видел тебя там.
— Дьявол силен, мне сковало члены и отпустило только к вечеру. В страхе господнем лежал я и вдруг слышу: бочка вздохнула и изрекла…
Брат Тендрике, бывший монастырский сторож, был известен как самый ревностный почитатель большой бочки, а также малых, не считая баклаг, фляг, бутылей и бычьих пузырей, налитых вином, как мочой в утробе быка.