Европа в войне (1914 – 1918 г.г.) - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Париж, 9 января 1915 г.
Эти строки были уже готовы к отправке, когда в «Petit Parisien» появилось обширное письмо намюрского депутата Огюста Мело, одного из немногих светских лиц, которые имели возможность лично разговаривать с папой о судьбе Бельгии. Мело жалуется на то, что папа и его двор состоят почти под неограниченным влиянием германского, австрийского и баварского посланников и ряда специальных агентов двойственного союза.[43] «Что противопоставляли всем этим усилиям союзники?» – с укором спрашивает намюрский депутат. Сегодня же в «Echo de Paris»,[44] органе академического клерикализма и роялизма, появилось телеграфное сообщение из Рима о том, что японское правительство снаряжает чрезвычайную миссию, чтобы принести поздравления Бенедикту XV и дать ему необходимые «разъяснения». Даже с языческого побережья Тихого океана открывается дорога, ведущая в Рим…
«Киевская Мысль» N 20, 20 января 1915 г.
Л. Троцкий. НА СЕВЕРО-ЗАПАД
– Никогда люди столько не ездили, как во время войны, – жалуются французы на вокзалах и в вагонах, с бою захватывая места.
Жарко, душно, томительно… Потные солдаты, territoriaux (ополченцы) с проседью и в морщинах, требуют у входа проходные свидетельства. Женщины провожают мужчин в темных плисовых или красных суконных штанах, гладят их по лицу и нежно держат за руки. Не сливаясь с толпой, движутся в ней темно-желтые фигуры англичан, иногда индусов с оливковыми лицами. С вокзала Сен-Лазар поезд идет на северо-запад, в Гавр, центральную базу великобританской экспедиционной армии. С итальянским депутатом Моргари мы занимаем места в туго набитом купе, и поезд трогается, провожаемый движениями и взорами осиротелых женщин. Наиболее счастливые едут сами, с мужьями или к мужьям, с сыновьями или к сыновьям. Томительно, несмотря на прекрасный в своей спокойной отчетливости французский пейзаж. Все слова сказаны за этот почти год, все опасения выражены, все утешения выслушаны, – само слово человеческое как бы стерлось и утратило свою убедительность. Прорезывая частые туннели, поезд мчится вниз по течению Сены, то приближаясь, то удаляясь от воды. У нас в купе, кроме двух женщин в черном – старой и молодой, с опухшими глазами, томятся: английский офицер, француз-врач, руанский журналист, итальянский депутат и автор этих строк. Английский офицер, как полагается, молчалив, тем более, что он, как полагается, не знает французского языка.
Моргари[45] едет в Лондон.
– Почему через Гавр? – с удивлением спрашивает врач-француз. – Через Булонь несравненно спокойнее и безопаснее, приходится оставаться на море всего час, тогда как через Гавр – около пяти часов.
– Вот именно потому через Гавр, – с добродушной улыбкой отвечает туринский депутат, – чтобы набраться побольше «эмоций»…
Французы округляют глаза и разводят руками. У всякого, конечно, свой вкус. Но гоняться в Ламанше за эмоциями, в то время как немецкие подводные лодки гоняются там за пассажирскими пароходами, – нет, этого нельзя назвать очень практичным!..
Все поочередно набрасываются на Моргари с вопросами относительно внутренней и внешней итальянской политики и «авторитетных» надежд на ход военных операций. Депутат охотно отвечает. Хоть и с ярким итальянским акцентом, он свободно говорит по-французски. Недюжинный психолог, с проницательным аналитическим умом, Моргари дает яркие ответы, моментами переходящие в парадоксы. Беседа незаметно превращается в импровизированную лекцию. Попытаемся схватить ее существо: оно заслуживает внимания.
– Нация и война! Но это ваша общеевропейская ошибка, господа, когда вы говорите об итальянской нации. Ее нет! Вот вы изумлены, – тем более я буду настаивать на этом утверждении. Есть дюжина итальянских наций. Не только в том смысле, что наряду с литературным итальянским языком существуют диалекты, понятные только в пределах своих провинций, но потому, что все еще имеются налицо замкнутые сферы культуры и нравов, с глубокими различиями уровня развития, наконец, до сих пор не разложившиеся еще отложения разных рас. Есть на севере области совершенно немецкого склада. И есть провинции, которые по характеру, жизни и темпераменту ближе всего к Франции. Есть области старых греческих колоний, где царит вероломство, «la foi grecque», есть области арабского и цыганского типа. Вы знаете, что итальянцы музыкальны? Но есть провинции, совершенно лишенные музыкального духа. Есть области трудолюбивые, с системой в работе и с культурной выдержкой. На юге неподвижность, косность и лень. Хорошо организованный, пропитанный политическими тенденциями клерикализм севера целой культурной эпохой отделен от первобытных живописно-языческих суеверий юга. Наряду с самой утонченной культурой, ни в чем не уступающей французской, имеются очаги самого настоящего, нимало не риторического варварства. Есть провинции республиканские и социалистические, и есть области средневекового разбойничества. Я вам говорю, все европейские – и не только они, но и азиатские, и африканские – национально-расовые и культурные типы представлены у нас. Вот почему так трудно давать общие характеристики итальянской политики.
…Возьмите роль Джиолитти[46] и его сторонников в настоящей войне: ведь это в своем роде политическое чудо. Из 508 депутатов парламента к отстаивавшемуся Джиолитти нейтрализму присоединилось 300 человек. Если прибавить четыре с половиной десятка социалистов, то партия охранения нейтралитета представится совершенно, казалось бы, непреодолимой. Между тем, что мы видим после стратегической отставки кабинета Саландры?.[47] Палата вотирует министерству неограниченные полномочия, т.-е. фактически высказывается за войну – против 74 голосов. Если откинуть 48 социалистических голосов (голосование, как припомните, было тайное), на долю джиолиттианцев придется максимум каких-нибудь 25 голосов. Куда же девались остальные 275? Чтобы понять тут что-нибудь, хоть приблизительно, нужно знать, что такое джиолиттианцы. Это не политическая партия, связанная какой-нибудь, хотя бы и очень неопределенной программой. Это административно-парламентская дружина, коалиция локальных и личных интересов, политических амбиций и префекторского могущества. Что такое наш юг? Во многих отношениях – средневековье. Но этому средневековью север дал почти всеобщее избирательное право. Массовые избиратели, крестьяне или городская мелкота, отдают голоса по случайным, в политическом смысле, побуждениям, чаще всего, небескорыстным. Нотабли отдают голоса той партии, которая имеет больше всего шансов на власть. Это партия Джиолитти с ее могущественными префектами. Сам бывший префект, Джиолитти владеет избирательным механизмом, как виртуоз. Зачисляясь в джиолиттианцы, всякий депутат сваливает на телегу этой коалиции вязанку своих департаментских требований и притязаний, сплошь и рядом хищнического характера. Политика юга, это – политика клик, которые относятся к парламенту, как дикарь к деревянному идолу, сосут захваченные ими коммуны и требуют от государства законов себе на потребу. Без префекта они ничто, с префектом – все. Джиолитти им дает префекта. Вот почему все южане, можно сказать, без исключения, джиолиттианцы. То, что у нас понимается под именем джиолиттизма, не есть ни партия, ни политическое направление, но система действий: эксплуатация государственного аппарата в интересах провинциальных шаек, политическое давление на выборах, карьерные обольщения, раздача больших и малых концессий, прямой подкуп, сложная система то тонких, то грубых манипуляций, маккиавелизма и полицейской дубины, в результате чего старое парламентское большинство возвращается на свои места с Джиолитти, как средоточием. Сам он – этого тоже не нужно упускать из виду – гораздо выше своей клиентелы и собственной славы. Джиолитти лучше джиолиттизма. Северянин, пьемонтинец, родом из мелкобуржуазной трудовой семьи, трудолюбивый, спокойный, трезвый, чуждый латинской риторике, Джиолитти представляет германское начало в итальянской политике. Его симпатии, несомненно, на стороне немецкой культуры. Монархист и консерватор, он, однако, совершенно чужд консервативного доктринерства. Наоборот, он оппортунист, готов идти на очень большие уступки тому, что называется «духом времени», всегда в консервативных целях. На севере он имеет действительных политических сторонников, тех, которые вместе с ним стремятся к консолидации Италии на твердых буржуазных основах. Но, чтоб делать политику, нужно иметь большинство, а в нашей разбитой на разные культурные области стране нельзя сплотить партию программным единством. Здесь-то и вступает в свои права джиолиттизм, политика sans scrupules (без щепетильности), подчиняющая провинциальные клики – sans foi ni loi (без чести и совести) – очередным задачам капиталистически-консервативного государства и дополняемая демократическими уступками. Эта стратегия личных и групповых комбинаций действительна только в известных пределах. Война подвергла ее испытанию, и в результате – крушение. Джиолитти был против войны по соображениям государственно-консервативного характера. Милитаристические увлечения вообще совершенно несвойственны этому коммерчески-деловому уму. Его, как известно, обвиняют даже в том, что он «запустил» армию. Правда, Джиолитти провел триполитанскую войну. Но никто ведь не думал тогда, что дело окажется столь сложным, рассчитывали на так называемую военную прогулку. Вероятнее всего, что именно триполитанский опыт укреплял Джиолитти в его нейтрализме. Но у Джиолитти не оказалось партии. Если 300 депутатов заявили о своем присоединении к нему, то только в расчете на то, что Джиолитти возьмет в свои руки власть. Но когда правительство показало, что не хочет сдаваться, и начало третировать нейтралистов, как предателей и агентов Австрии, джиолиттианцы разбежались, как испуганные мыши. Недаром их шеф научил их ценить государственную власть: в критическую минуту они стали на ее сторону, переменив только имя господина. Некоторые хитроумные французские публицисты пытались раскрыть загадку мистерии 20 мая, приписывая Джиолитти роль тайного соучастника Саландры. Это, разумеется, пустяки. Дело, как видите, и гораздо проще, и гораздо сложнее… После своего жестокого краха Джиолитти отошел в тень: с момента итальянской интервенции он не обмолвился ни одним словом. Совершенно ясно, что он выжидает своего часа.