Жертва судебной ошибки - Сю Эжен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, нет, конечно. А все же я жалею, что ты не кончила курса. Ты получила бы все первые награды: за музыку, за рисование, за иностранные языки… и за что там еще? Как бы я торжествовала, гордилась, слыша: «Девица Клемане Дюваль — первая награда…», как прежде я гордилась, когда читала имя твоего отца в приказах по Африканской армии.
— Да, — сказала Клеманс и с грустным вздохом взглянула на портрет полковника, — он поплатился жизнью за свою храбрость, он умер героем. Ах, мамочка, как дорого стоит слава семьям!
Г-жа Дюваль также обернулась и, смотря на портрет мужа, сказала тоном тихой, безропотной грусти:
— Бедный Жюльен! Вот его благородное, честное лицо! Он был отважен как лев и в то же время как нежен и добр к нам! Он обожал нас.
— Добрый папа! Как он меня баловал! — прибавила Клемане с легкой улыбкой. — Помнишь, как он огорчался, когда вы приезжали в Париж повидаться со мной, а меня не отпускали к вам?
— Кому ты говоришь? Когда он возвращался один, я вперед знала, что будет. Через пять минут уже крупные слезы катились по его лицу, и он говорил: «Нет, у этой начальницы нет сердца. Она знает, что мы приехали сюда на один месяц, и у ней хватило жестокости не пустить Клеманс. За что? За то, что она плохо написала английское или итальянское сочинение? Как будто нельзя случайно плохо приготовить урок? Можно ли строго относиться к Клеманс, этому ангелу? Я очень глуп, эта начальница издевается над людьми. Надеюсь, дочь принадлежит мне; я хочу, чтобы она пустила, и она будет здесь!» И он снова ехал в пансион.
— Да, бедный папа возвращался и настойчиво требовал, чтобы меня отпустили. «Вы можете увезти Клеманс, несмотря на то, что она наказана, — отвечала начальница, — но я, по правилам, не могу принять ее обратно в пансион, хотя я очень люблю вашу дочь». Нужно было слышать, милая мамочка, как тогда папочка начинал умолять, льстить, рассыпаться в любезностях, даже шутить, чтобы добиться моего прощения. Я как будто сейчас слышу, как он говорит холодной, непреклонной начальнице: «Послушайте, сударыня, ведь мы с вами немного коллеги: вы так же строго командуете пансионом, как я своим полком, и вы правы. Но клянусь, когда я сажаю под арест кого-нибудь из офицеров, я не всегда бываю неумолим». Но на все подходы папы начальница, бывало, ответит: «Не могу, полковник. В следующее воскресенье я отпущу Клеманс, если она не будет наказана». Тогда папа, утомившись воевать, сидел со мной на приеме и потихоньку говорил: «Конечно, я советую тебе всегда уважать начальницу, она превосходно тебя воспитывает; но и то правда, что в армии нет ни одного такого строгого полковника».
И мать и дочь растрогались от грустных и вместе с тем приятных воспоминаний. Но в их грусти не было ничего горького. Они привыкли вспоминать каждый день о том, кого они потеряли два года тому назад, и находили в этих разговорах меланхолическую прелесть.
Помолчав немного, г-жа Дюваль сказала как бы про себя:
— Нет, нет, я — безумная…
— Что ты сказала, мама?
— Нет, ты будешь меня бранить.
— Но объяснись, мама.
— Хорошо. Как ни безумна надежда, о которой ты знаешь, а я все еще не могу от нее отказаться.
— А я бы хотела отдаться ей, но боюсь этой мечты. Ее гибель была бы для меня лишним горем.
— Ты права, я очень неблагоразумна. И все же не могу удержаться от мысли, что нет фактических доказательств гибели твоего отца, хотя обстоятельства и вероятность склоняют к убеждению, что он умер героем в жаркой схватке.
— Мамочка! Могло ли это быть иначе? Подумай, тысячи арабов осадили блокгауз, где он заперся с пятьюдесятью солдатами. Без пищи, без боевых запасов, он решился, с согласия солдат, лучше взорвать себя, чем сдаться и погибнуть ужасной смертью. Те два француза, что спаслись каким-то чудом и от арабов, и от катастрофы, сами рассказывали, что видели, как полковник Дюваль зажег мину, обратившую блокгауз в груду развалин. Уже два года прошло с тех пор; как же надеяться, что отец…
Клеманс не кончила и расплакалась.
— Милая, милая девочка, прости меня! Я безумная, — сказала г-жа Дюваль, со слезами целуя дочь. — Я знаю, что в Африке производились всевозможные поиски. Для армии его смерть была такой огромной потерей, что, несмотря на уверенность, старались как можно дольше сомневаться в его героической кончине. Но, наконец, ни у кого, исключая меня, не осталось и тени сомнения. Бедная моя девочка, я согласна, не надо привязываться к несбыточной мечте; это значит беспрестанно оживлять нашу печаль. Когда я примиряюсь с нашим несчастьем как со свершившимся фактом, то воспоминания и разговоры теряют свою жгучесть. Мы говорим о твоем отце как об отсутствующем друге, с которым когда-нибудь соединимся навсегда. Прости меня, что я тебя опять огорчила. Но ты знаешь, одно омрачает мою жизнь, которую твоя нежность, твой ангельский характер делают счастливой.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})— Опять, мама, грустные мысли. Ты точно задалась целью мучить себя.
— Нет, милое дитя. Я ничего не хочу преувеличивать, но мое здоровье ослабло после перенесенного удара, хотя мне теперь лучше. Меня ужасает мысль, что я могу умереть, не увидев тебя эамужем, счастливой, хорошо пристроенной. Вот почему я часто возвращаюсь к безумной надежде вновь увидать твоего отца. После моей смерти было бы кому позаботиться о тебе, дорогое дитя, — сказала г-жа Дюваль, покрывая дочь слезами и поцелуями.
— Я могу, не шутя, милая мамочка, упрекнуть, что тебе нравится расстраивать себя. Еще позавчера доктор сказал, что теперь тебе надо только соблюдать режим и регулярно гулять. Поэтому изволь одеваться и пойдем в Ботанический сад. Доктор говорит, что к концу весны ты станешь проворна, как в пятнадцать лет.
— Я должна признаться, мои силы возрождаются; движение меня не утомляет, сплю я превосходно и, если бы…
— Если бы ты была благоразумна и не мучила себя без причины, твое здоровье поправилось бы еще скорей.
— Боже мой! Я это сама знаю отлично; знаю, что невольно иногда огорчаю тебя, потому что нашему положению можно завидовать. Мы живем друг для друга. С тобой время проходит восхитительно. Моя пенсия вдовы полковника и сто тысяч франков — твое приданое со временем — обеспечивают нам больше, чем довольство. Если б ты только захотела подумать о замужестве…
— Милая мамочка, — заговорила Клеманс, улыбаясь, — в этом вопросе мы никогда с тобой не сойдемся. Я много раз говорила тебе, что будущее старой девушки меня нисколько не пугает. Это спокойная, свободная и уединенная жизнь, какую мне и надо. Изящные искусства и чтение доставят мне столько развлечений, сколько я могу желать. Наконец, сердце мое полно тобой и, по крайней мере теперь, в нем нет места для другой привязанности.
— В твои годы всегда говорят так, моя бедная девочка, а потом, позднее…
— Позднее? Нет, нет; поверь мне, дорогая мама, я не знаю, чтобы на свете кто-нибудь был счастливее меня. Клянусь тебе, мое единственное желание состоит в том, чтобы мы, если возможно, еще больше могли жить друг для друга. Это так же верно, как то, что я тебя люблю и уважаю.
— Милое дитя, я тебе верю! На свете нет сердца лучше и искренней твоего.
— А Бог дает счастье добрым и искренним сердцам. И наше будущее не беспокоит меня. Но согласись, что нам надо сильно верить друг в друга, потому что если бы я поверила тем, которые воображают, что могут читать будущее…
— Что такое?
— Разве ты не помнишь?
— Но что?
— Помнишь, когда ты была сильно больна, то непременно хотела, чтобы я побывала у этой ясновидящей и спросила ее, что сталось с моим отцом?
— Оставь, Клеманс, не говори мне никогда об этом. Мне стыдно. Это было нелепостью с моей стороны, и только твоя любовь могла подчиниться капризу больной и победить отвращение к советам этой сумасшедшей. Подумать только, чему ты подвергалась! Эти нелепые предсказания могли страшно подействовать на более слабую голову.
— Не воображай меня храбрее, чем я есть. Признаюсь тебе, в первые минуты я страшно боялась. Меня не столько испугали мрачные предсказания этой бедной, полусумасшедшей женщины, — ведь все подобные ей желают прежде всего подействовать на воображение. Меня испугали больше конвульсии, в которых она упала после того, как предсказала столько хороших вещей мне и другой — любопытной горничной. Но эта строила из себя вольнодумку и смеялась от души. Быть может, и я бы подражала ей, если бы не беспокойство о твоем здоровье и не важный повод, приведший меня к ясновидящей: надо было спросить о судьбе отца.