На маленькой ферме - Герберт Бейтс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь в ее комнату была приоткрыта. Он толкнул ее и вошел. Увидев девушку, он остановился. Она сняла новое платье и стояла у кровати в одной нижней юбке, освещенная вечерним солнцем. Она молча улыбнулась. Он видел ее загорелые плечи и шею и темную ложбинку между грудями, такими молочно-белыми по сравнению с розовой юбкой снизу и коричневой от солнца полоской кожи сверху. Он сказал что-то о том, что пришел посмотреть на нее в новом платье. Она снова улыбнулась и позволила обнять себя за голые теплые плечи.
– Я убрала его, – сказала она. – Придется тебе смотреть на меня такую, какая я есть.
Мгновение он стоял и глядел на нее, изнемогая и весь дрожа. Облитое вечерним солнцем, ее тело казалось таким теплым, словно оно само было отражением солнца.
– Ты мне нравишься, – сказал он наконец. – Боже мой! Ты мне нравишься.
– Ты мне тоже нравишься, – ответила она. – Ты мне с самого начала понравился. Иначе я не приехала бы сюда.
– Ты останешься здесь? – спросил он. – Не уедешь?
– Уеду? – удивилась она. – С чего ты взял? Я никуда не собираюсь уезжать.
– – Просто мне хочется знать. Хочется знать наверное.
Она подняла руки, протянула их к нему и обняла его. Он почувствовал, как ее тугая, сильная грудь мягко прильнула к его телу и ладони теплых рук со спокойной нежностью коснулись его лица.
– Теперь уж так верно, что вернее и быть не может, – сказала она.
С этой минуты он полностью ей доверился. Теперь он даже не мог представить себе свою ферму такой, какой она была до приезда девушки – заброшенной, запущенной, чуть ли не разоренной, где никто никогда не снимал фруктов и не красил посеревших рам. Он не мог представить себе, как это он сам готовил себе еду, не мог понять, почему масло и мука не закупались оптом, почему не велся счет яйцам, не проверялись удои и, главное, как это он мог сносить одиночество обветшалого серого дома, куда никто, кроме Эмета, никогда не заглядывал. По ночам, лежа без сна, он слушал, как под дуновением легкого ветерка нежно шелестят листья орехового дерева, касаясь крыши как раз над его окном, как кричит запоздалый коростель далеко в полях, где, становясь с каждым днем всё белее, наливалась пшеница. Теперь эти звуки уже не подчеркивали уединенности его жилища, – они были подобны ударам пульса, биению его огромного счастья. И уже с совсем иным чувством прислушивался он к другим, близким звукам, и дом уже не казался ему пустой обветшалой скорлупой, в которой вместе с ним живет еще один, чужой ему человек. Эти звуки волновали его своей обыденностью. Он прислушивался к скрипу рассохшихся половиц, – это девушка раздевалась перед сном, – и старался представить себе, как выглядит ее загорелое тело, когда при свете свечи или в сумерках она снимает с себя одежду. Он лежал и думал о ней, пока, наконец, не почувствовал, что уже не может без нее. Однажды вечером, дождавшись, когда звуки в соседней комнате смолкли и ничто, кроме ветра, игравшего листвой, не нарушало тишины, он поднялся и пошел к ней в комнату. Тьма еще не сгустилась; в знойных сумерках августовского вечера Эдна лежала, раскинувшись, прикрытая только белой простыней. Когда он приблизился к ней, она слегка изогнулась, изменив свою спокойную, неподвижную позу. Он видел, как чуть поблескивали ее глаза; она подняла руки и закинула их за голову. Она молчала, но, сам не зная почему, он был уверен, что она ждала его.
С этой ночи они стали жить, как муж и жена: ели вместе, и спали вместе, и иногда даже выезжали вместе. В базарные дни или в субботние вечера она надевала новое светло-голубое платье, и они отправлялись в город. Когда началась уборка урожая, она вышла в поле и помогала ему вязать снопы, копнить и возить их. Стоя высоко на груженном пшеницей возу, он смотрел вниз, на ее запрокинутое лицо, ставшее теперь еще более золотистым, чем пшеница, и вновь видел в нем то, что видел всегда, с того первого раза, когда взглянул на ее карточку: честность, такую честность, какой до сих пор еще не встречал. Кроме нежности, кроме любви, он чувствовал к ней всё больше и больше доверия. Он не спрашивал, да теперь уже и не хотел знать, почему она приехала к нему на ферму. С него было достаточно и того, что она была с ним; он просто принимал ее такою, какой она была.
Его беспокоило только одно: Эмет стал ему в тягость. Он устал от этого голоса, не перестававшего в жаркие дни, в разгар уборки, бубнить о лошадях и скачках, устал от нежелания Эмета платить долги, а больше всего устал от странного взгляда, полного какой-то затаенной ненависти, каким Эмет постоянно следил за Эдной, когда она проходила по двору.
– Я хочу сосчитаться с Эметом и отказать ему, – сказал он Эдне.
– Не стоит этого делать, – возразила она. – Во всяком случае, сейчас. Он всё еще должен тебе за молоко около шестидесяти фунтов.
– Да, но он их никогда не отдаст.
– Отдаст, – заявила она. – Двадцать фунтов я уже заставила его отдать. Получу и остальные. Подожди немного.
– Но он мне здесь ни к чему. Только слоняется, шпионит, трещит о скачках. Пусть заплатит и убирается. А если не заплатит, всё равно пусть убирается. Обойдемся без этих денег.
– Тебе они нужны, – сказала она. – Ты же знаешь,
что они тебе нужны.
– Не так уж и нужны.
– Очень нужны. Он обещал отдать двадцать пять фунтов к двадцатому. Я всё-таки попробую что-нибудь придумать.
Назавтра она отправилась в коровник, чтобы поговорить с Эметом наедине. От полуденного зноя и тучи мух коровы беспокоились. Солнечный свет яркими палящими полосами проникал сквозь щели в темной крыше, озаряя забрызганный молоком навоз и солому на полу.
– Деньги? – сказал Эмет. – Ты говоришь так, будто я набит деньгами.
– Ты брал молоко и яйца, – ответила она. – Пора уплатить, и ты уплатишь.
– Мне не к спеху, – бросил Эмет.
– Как, по-твоему, мы сводим концы с концами? – рассердилась Эдна. – Чем мы расплачиваемся по счетам? Воздухом, что ли?
– Мы? – повторил Эмет. – Мы?
– Да, мы, – сказала она. – А в чем дело?
– Ни в чем, – процедил Эмет. – Ни в чем. Только одним деньги достаются так, а другим эдак.
Он как раз нес бидон с молоком; теперь он опустил его на пол. Когда он обнял ее за плечи, его руки с черными от грязи ногтями были еще влажны от молока.
– Иди сюда, что ли? Будто не понимаешь! А ну, брось прикидываться.
– Прекрати сейчас же! – крикнула она.
– Ну же, Эдна! – повторил он.
– Сейчас же перестань. Сейчас же!
– Да ну, брось! Не ломайся!
– Убери сейчас же свои лапы, не то получишь по морде, – предупредила она. – Ты слышишь? Слышишь?
– Говорю тебе, Эдна!…
Она изо всех сил ударила его по лицу, и мгновение они стояли молча, впившись друг в друга глазами. Потом Эмет заговорил:
– Странно ты ведешь себя для замужней женщины, – сказал он. – Лопни мои глаза, если не так.
– Что, что ты сказал? – переспросила она.
– Для замужней женщины, – повторил Эмет. – Вот что я сказал. Ты ведь не девушка, и давно уж не девушка.
– Ты только на то и годишься, – сказала она, – чтобы вынюхивать и шпионить, играть на скачках и разносить грязные сплетни. Только на это ты и годишься.
– А что, разве не правда?
– Кто это тебе сказал? Кто сказал?
– Да все говорят, – заявил Эмет. – Все. На что ты, черт возьми, надеялась. Все. Все это знают. Все, кроме Тома.
– Врешь, – сказала она. – Знаешь сам, что врешь. Никто об этом не знает. Никто. Разве что ты рассказал. Я не из этих мест. Я жила за сто миль отсюда. Если ты не рассказал, так никто не знает. Никто не знает, кто я такая, откуда приехала, что делала раньше.
– Вот тут-то ты как раз и ошибаешься, – злорадно сказал Эмет. – Я знаю. Уж я постарался разузнать о тебе всё. И если ты не возьмешься за ум, так я позабочусь, чтоб еще кое-кто узнал об этом.
– Я тебя убью, – сказала она.
Она вся дрожала от гнева. На глазах у нее выступили слезы.
– Если ты ему скажешь, – повторила она, – я тебя убью.
Эмет молчал, боясь взглянуть в ее налитые слезами глаза.
– Я не шучу, – сказала она. – Если ты ему скажешь, я тебя убью. Убью. Лучше уж я сама ему всё скажу.
* * *В конце августа во дворе рано сгущались вечерние тени. Солнце озаряло сжатое пшеничное поле, стерню ячменя и овсов, темную ботву картофеля и свеклы. У пруда зрели сливы. В прежние годы их никто не собирал; изъеденные осами, оставлявшими на темно-красной кожице золотые трещинки, они падали в воду, в траву, в высокий коричневый, как кофе, щавель, который никогда не срезали. Огромная тень орехового дерева словно вся светилась от свежих желтых снопов; в густую листву вплетались соломинки, сбитые ветвями с проезжавших мимо телег.
В этом году всё будет иначе. Девушка соберет сливы и очистит орехи. У коровника росла бузина, согнувшаяся под тяжестью пурпурных гроздьев. Скоро она начнет делать из них вино. Теперь, когда хлеб убран, она сможет подобрать на жнивье колосья для кур и снять черную смородину с кустов за свекольным полем, такую теплую от солнца и совсем спелую. Когда станет холоднее, она принесет хворост и затопит камин в заново оклеенной гостиной, где раньше топили только раз в год; они будут сидеть у камина, и она будет читать ему вслух газету, пока не настанет время идти спать. Спать они будут в ее комнате: там кровать получше и есть керосиновая лампа, при свете которой Эдна станет расчесывать волосы. И весь вечер он будет ждать этого – движений ее тела под ночной рубашкой, когда при свете лампы она расчесывает волосы; эти движения, и ее светлые, гладкие, точь-в-точь как солома, волосы, это и еще многое, многое другое и составляют его счастье.