Последняя сказка братьев Гримм - Гайдн Миддлтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Изложив местные новости и перебравшись на второй лист, Якоб подумал, что должен поделиться с дедушкой последним сообщением из Франции. Оно так его поразило, что он все еще не был вполне уверен, верить ему или нет…
— Ну, что ты рассказываешь дедушке на этот раз? — пророкотал голос от двери.
Якоб поднял глаза от стола и в оконном стекле увидел отца при всех регалиях: синий сюртук, красный воротничок, черные кожаные штаны, сапоги с серебряными шпорами. Отец был некрупным человеком, но форма делала его солиднее. Его слуга Мюллер стоял сзади, заплетая ему косичку.
Поворачиваясь на стуле, Якоб привстал, но увидел, как отец поднял руку.
— Нет, сынок, никогда не отвлекайся от письма. Разговор всегда подождет.
Якоб снова сел.
— Но я хотел бы поговорить, папа, — сказал он улыбающемуся отражению. — Так мне проще будет продолжить. Я пишу дедушке о короле Франции. Интересно, он уже слышал, как повернулась революция?
— Увы, бедный Людовик! Короли не должны терять голову, не так ли? Им надо быть осторожнее.
— Ее просто срезали, как кусок сыра, — проворчал Вилли с пола и закашлялся, не отрываясь от рисунка.
— Кто же будет править Францией, папа? — спросил Якоб у отражения. — Они сделают королем кого-нибудь еще?
— Королем и принцем нельзя стать, сынок. Им надо родиться. Нельзя превратить солому в золото. Нет, они больше не хотят во Франции королей. Или, по крайней мере, так говорят. Французы умеют рассказывать всему миру о том, чего хотят, — и о том, чего хочет мир: и если надо, в том числе с помощью оружия. Но будь уверен, если наши французские друзья взялись за дело, волна Революции подхватит все остальные лодки.
Якоб хмурил брови. Ему нравилось, как отец говорит с ним, почти не делая скидки на его возраст. Но многого его голова не вмещала; он не был уверен, что правильно понимает слово «революция». Но от этого не становилось меньше удовольствие от доверительного общения с человеком, который олицетворял для него правила и порядки.
Он снова пристально посмотрел на отражение отца, между тем как Мюллер довершал свою работу. Но на это отражение наложилась другая картина, и Якоб представил руку, вздымающую отрубленную голову за прядь невинных волос, голову, поразительно похожую на голову курфюрста. И тотчас отец, как часто бывало, словно увидел картинку, стоявшую перед глазами старшего сына.
— Не задумывайся слишком о казни, Якоб, — тепло обратился он к сыну, прежде чем вновь отправиться вершить правосудие в долину Кинцига. — Помни, это французы. Они не похожи на нас. У них был один-единственный монарх, и они все согласились убить его. У нас принцев как дней в году, и они не могут даже прийти к единому мнению по поводу времени суток! — Он широко улыбнулся. — Все возвращается к Природе. Видишь ли, у французов есть маленькие аккуратные садики, — а мы, Якоб? Что у нас есть? Наш великолепный, знаменитый дикий лес! Держи свою заботу ближе к дому, я бы так сказал.
Якоб повернулся помахать отцу на прощанье, но тот уже вышел, крикнув «до свиданья!» с последней ступеньки лестницы. Мальчик вернулся к письму с легким сердцем, убежденный, что Филипп Гримм — живое доказательство того, что сам он только что сказал: королями не становятся, ими рождаются.
Августа так и не уснула. Но она бесконечно долго смотрела вниз — в полудреме, не чувствуя времени, — и постепенно ей стало интересно, не достигли ли они с дядей безмолвной общности взглядов.
Сколько она помнила, молчание всегда было его излюбленной стихией. Оно и для отца было любимым, по неизбежности, ибо всю жизнь они вместе вели исследования или работали в смежных комнатах. Когда она была маленькой, сначала в Геттингене, а потом в Берлине, они с братьями ходили на цыпочках мимо их столов, шумя даже меньше, чем скрипящие перья. Наклоняясь вперед так сильно, что его глаза, казалось, вот-вот коснутся страницы, дядя выводил крошечные буквы своими коротко обрезанными гусиными перьями; ее отец, повыше ростом, сухопарый, из них двоих был явно менее напряжен: концы его перьев оставались неощипанными, а брови были выгнуты дугой, когда он сидел, уставившись в пространство. Но дядя был терпимей, когда ему докучали, — по крайней мере, маленькая Августа.
Особенно был ей памятен один вечер в квартире на Леннештрассе, их первой квартире в Берлине, когда ей было не больше восьми. Направляясь спать и проходя мимо кабинета дяди, она поскользнулась и упала. Он вышел к ней подрагивающей стариковской походкой, словно бобер, потревоженный в логове. «Сказку, сказку, сказку!» — всхлипывала она, едва ли ее ожидая. Присев на корточки, он поднял ее маленькую тряпичную обезьянку, улыбнулся и принялся рассказывать одну из своих историй-предостережений.
«Вначале, — сказал он, — Создатель отмерил равный промежуток жизни всем тварям: тридцать лет. Ни днем больше. Но осел пришел к Нему и сказал: „Не по силам мне тридцать лет таскать тяжести!“ — ну и Создатель забрал у него восемнадцать лет. Затем пришла собака и сказала: „Тридцать лет для меня слишком. Что я буду делать, если у меня откажут ноги, или я не смогу больше лаять?“ И Создатель забрал у нее двенадцать лет. Затем пришла обезьяна. — Он потряс игрушкой перед своим лицом. — И обезьяна сказала: „Мне тридцать лет не нужно. Разве я смогу развлекать народ своими проделками так долго?“ И Создатель забрал у нее десять лет.
Об этом прослышал человек и, не в пример животным, захотел жить дольше, поэтому пошел к Создателю и сказал: „Отдай мне те годы, которые забрал у других“. И Создатель так и сделал, и этим объясняются семьдесят лет жизни человека. Первые тридцать лет — это годы самого человека, когда он здоров и счастлив, но они быстро пролетают. Следующие восемнадцать лет — годы осла, когда на плечи ложится одно бремя за другим, а все, что он получает за верную службу, — это палки и пинки. Затем приходят двенадцать лет жизни собаки, когда человек бродит из угла в угол и может только рычать беззубым ртом. И наконец, десять лет обезьяны — конец жизни, — он снова потряс игрушкой, но не так задорно, — когда человек в своем слабоумии способен лишь на глупости, которые заставляют над ним смеяться даже детей».
Августа мысленно улыбнулась воспоминаниям. Как и многие его истории, эта немного ее расстроила. А он сидел рядом, чем-то похожий на эльфа, и думал бог весть о чем, мысленным взором обозревая свою родину, на восемь лет пережив возраст обезьяны и при этом обладая все таким же острым умом, как и прежде. По ней так даже чересчур острым. А ведь она сама уже вступила в ослиную жизнь!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});