Голубая рапана - Геннадий Пикулев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как там, на черпалке? — крикнул я вслед.
— Райские острова, — уверил Гриня и помахал мне рукой.
Тетушка сегодняшнюю ночь дежурила с круглосуточниками, я нехотя съел черствую котлету и пошел во времянку спать. С ранней весны и до поздней осени я сплю во времянке. Да и почти живу: там у меня инструменты, наждак с электромоторчиком, краски, масло, керосин, кисти, там я грунтую холсты и шлифую рапаны. Там у меня есть несколько любимых книг, узкая койка с досками вместо пружин. "Позвоночник, позвоночник, — напоминала всегда Изабелла Станиславовна. — Следи за позвоночником, спи на жестком". Я открыл дверь и оба окна, вставил антикомариные сетки, и тут пришел запыхавшийся Петька, зло потирая затылок.
— Батя опять задурил, — хмуро пожаловался он.
Я постелил ему на койке, себе на табуретках, мы лежали и долго болтали о Грине, о кладах, о скорой практике, о Байроне, о ценах на рапаны и о том, что мне надо менять наждачный камень. Я уже засыпал, когда мне показалось, что какое-то матовое — даже голубое — сияние стало наполнять комнату. Я почувствовал, что куда-то падаю, падаю… Я все хотел повернуться на правый бок, в голове глухо шумело, но вдруг все прошло и я увидел, что иду.
Я повернул направо и увидел дорогу, ведущую к мостику через реку. На мостике стояло несколько человек. Они смотрели вниз. Я подошел.
Под мостом тонул человек. Одежда не пузырилась — видно, полностью намокла и гирей тянула бедолагу ко дну. Он еще колотил по воде руками, но губы уже вытянул трубочкой, чтобы захватывать ртом воздух, а не воду.
— Вы куда ж смотрите? — заволновался я. — Утонет.
— Все равно смерть — неизбежность, — сказал мужчина в соломенной шляпе. — Днем раньше, днем позже…
Остальные лениво молчали. На другой стороне реки молодой художник рисовал закат, иногда задумчиво поглядывая на тонущего.
— Да что же это такое? — возмутился я и стал расстегивать брюки.
Человек в соломенной шляпе посмотрел на меня с интересом и достал блокнот.
— Ваше имя? — спросил он.
— Марк.
— Возраст?
— Шестнадцать.
— Род занятий?
Никакого рода занятий у меня еще не было, и я почему-то сказал:
— Апостол.
— Сфера духовной жизни, — проговорил мужчина, записывая. — Представитель искусства.
Я, торопясь, стал расшнуровывать ботинки, и в это время все стали расходиться.
— Утонул, — сказал мужчина, заглянув через перила. — Одевайтесь.
— Странный вы человек, — сказал мужчина, когда мы самыми последними перешли мост и двинулись по пыльной дороге. — Я журналист, многих повидал, но решиться на такое, — он хмыкнул. — Неужели вы действительно прыгнули бы?
— Я вас не понимаю, — хмуро сказал я.
И вдруг мужчина заговорил горячо, сбивчиво:
— Еще немного, и начнется тридцать первый век. Да неужто я поверю в искренность ваших намерений? Времена юношеских порывов человечества миновали. Вернее, стайных порывов взаимоспасения. Мы слишком свободны, сильны и независимы и от природы, и друг от друга, а потому равнодушны для таких допотопных порывов. Не морочьте мне голову. Может, вам нужна путевка на модную грязелечебницу Венеры? Ах, молодой человек, какие там нежные медсестры!
— Мне ничего не нужно, — ответил я с досадой и вдруг рассердился: — А как же тогда — человек человеку друг, товарищ и брат? А как же тогда — возлюби ближнего, как самого себя?
Журналист захохотал и остановил меня жестом руки.
— Вы или гениальный актер, или гениальный мистификатор. Возлюби ближнего, а?! Из какого это века? Марк, не морочьте мне голову. Завтра передовица с вашим именем произведет фурор. Путевка в грязелечебницу ваша. Хитрунишка, — журналист шутливо погрозил мне пальцем и повернул налево.
Я хотел было повернуть направо, но передумал и вернулся на мост.
Все разошлись. Ушел и художник. Было тихо-тихо: не шелохнулись косы плакучих ив, молчали птицы, кое-где в бледно-фиолетовом небе мерцали звезды, над горизонтом уже выплывал месяц, но еще голубовато-розово потухал закат.
Я стоял и смотрел на то место, где утонул человек. Горькие мысли наполнили душу — у меня закружилась голова…
Я не проснулся, скорее очнулся.
В комнате действительно было голубовато-светло и слышался легкий шорох, похожий на шорох огня в печке, когда дрова не потрескивают, а будто с шуршанием тают, уплывая огнем и дымом в трубу.
Это светилась рапана, забытая мной на окне. С наружной стороны окна рой бабочек и мотыльков бился в сетку. Я подошел и потрогал рапану: она была горячая. Я сел на стул и стал думать, даже не думать, а тяжело и неповоротливо ощущать действительность. Болела голова, левая рука и нога затекли, и я все слегка двигал пальцами, стараясь разогнать кровь.
Я понимал, что светящаяся рапана — явление необычное, но не сверхъестественное: сколько в природе люминесцирующих предметов и живых существ. А электрические скаты и угри?
Меня подташнивало. Я, пошатываясь, побрел к постели, кое-как улегся и вдруг опять куда-то пошел. Всю ночь барахтался я в липкой грязи венерианской лечебницы, какие-то чумазые голые девки щекотали меня до одури и стонов, потом я бродил по атомным пепелищам мертвых планет, а на одной — живой и цветущей — угодил на помпезно устроенную принародную казнь: расчленение преступника тончайшими лазерными лучами. Празднично одетые люди кричали ура, а преступник сладко щурился и на прощанье помахал толпе оставшейся рукой. Оказывается, казнь была очень гуманной: совершенно безболезненной и даже приятной.
Когда преступника полностью расчленили, иглы лучей вдруг скрестились у меня над головой и с треском вспыхнули, как провода при коротком замыкании; толпа взревела и бросилась на меня. "Я больше не буду!" — крикнул я, кинулся в сторону, кто-то подставил мне подножку, и я упал с табуреток.
Голова была не то чтобы тяжелой — чугунной.
Рапана потухала. Однако уже чирикали воробьи, ворковали голуби, у Белякиных ошалело хрюкал поросенок — видно, его кормили, — и светило в окно и мне в глаза солнце. Я потрогал рапану — она была чуть теплой.
— Что случилось? — вяло спросил Петька и тоже поднялся. Он, пошатываясь, выбрел во двор, и я слышал, как его вырвало. Петька вернулся в комнату, и я испуганно уставился на него: он был бледен до голубизны, как ночная рапана. Я глянул на раковину: в солнечном утреннем свете она мутно серела на окне.
— Всю ночь светилась, — как-то безразлично удивился я.
— Ты бы, Апостол, не трактаты учил да латынь, а химию, — кривясь и хватая воздух ртом, еле проговорил Петька. — Твоя рапана — сплошной фосфор, поэтому и светится. А фосфор — яд. Пей больше воды, а то окочуримся. У меня батя после алкогольного отравления два ведра воды за день выпивает.
Меня самого шатало и подташнивало, и я весь был в липком поту.
— Рапана в аш-два-о была, и вдруг — фосфор, — равнодушно возразил я.
— Не знаю, — Петька вяло пожал плечами. — У меня у самого по химии трояк.
Мы пошли в огород к водопроводному крану и пили воду, пили… Нас рвало.
— Что-нибудь снилось? — спросил я.
— Да нет вроде, — нехотя ответил Петька, наморщив лоб. — Так, чертовщина какая-то. А-а, — вспомнил он и зло ухмыльнулся. — Будто батя по уху меня огрел. Аж зазвенело, — он потер правое ухо.
— Черт те что, — хмуро удивился я, и мы пошли к Петьке, прихватив пакет с брюками и рубашкой его отца. — А мне кошмары про будущее снились, — опасливо похвастался я.
Петька насмешливо хмыкнул и зевнул.
Он жил через одну улицу. Мы шли и молчали: не хотелось ни о чем говорить, ничего планировать на будущее, на весь день и вообще ничего не хотелось. Мы поглазели на новую киноафишу, почитали цены на мороженое, вздохнули, Петька порылся в карманах, но у него тоже ничего не было.
— На продажу что-либо есть? — спросил он меня, когда мы уже подошли к его калитке.
Я не успел ответить. Из калитки вышагнул, как слон из джунглей, Петькин батя, вырвал у него из рук пакет, заглянул в него и вдруг с маху отвесил Петьке звонкую оплеуху. Петька отлетел в сторону, и мы побежали.
— Я в химчистку носил! — заорал Петька и постучал себе по лбу укоризненно и зло: мол, эх ты-ы…
— Петька, — шепотом спросил я, пораженный. — Звенит?
Петька недовольно посмотрел на меня, потом понял и тоже шепотом произнес, даже чуть заикаясь от удивления:
— З-звенит, — и потер правое ухо.
Мы хмуро переглянулись.
Вечером я поужинал, поболтал с Изабеллой Станиславовной о Жераре де Нервале, прочитал ей на французском начало вийоновской "Баллады о повешенных", и тетушка отпустила меня спать. Я пожелал ей спокойной ночи и отправился во времянку.
Вспомнив утренние мучения, я решил спрятать рапану в сарай, но предварительно зарисовать. Раскрыл мольберт, который когда-то сделал из комлей бамбуковых удилищ, приколол лист ватмана и выделил раковине место в левой нижней четверти листа: я решил скомпоновать раковину с рамным переплетением, которое вдруг показалось мне похожим на тюремную решетку. Я мысленно разделил рапану на три зримо различных части и чиркнул три линии на ватмане, потом легонько провел вертикальную ось симметрии, посмотрел на планировку пространства и удивился: все было так, будто я собирался набрасывать портрет. Вот три равных части: лоб, нос, рот с подбородком, вот ось-нос, вот линия глазниц, линия рта. Я глянул на рапану: ниже "подбородка" виделось что-то светлое, будто батистовое жабо.