Слово о родине - Евгений Носов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Усвятские шлемоносцы» — это повесть о десяти днях жизни обыкновенного русского села Усвяты с момента объявления войны. О психологической перестройке и внутренней мобилизации духовных сил народа, врасплох застигнутого страшным, противоестественным и ошеломляющим известием. О людях, обживших свой край до каждого камешка и клочка угодий, ухоженных не одним поколением крестьян. О людях, буквально сросшихся с неизменностью и незыблемостью не ими еще установленного жизненного уклада — с обязательным севом по весне, раздольной косьбой в начале лета, уборкой урожая по осени. Никто из них не хотел ничего более, как только достойно прожить и умереть на этой земле, ставшей для каждого и родиной, и всем белым светом — не в метафорическом, а в самом прямом и настоящем смысле.
Народ — глубоко миролюбивый, семейственный, основательный в устройстве домашнего очага, постоянный в трудовых занятиях, не любящий изменять однажды выбранному местожительству и сложившемуся укладу, — как такой народ способен возвыситься от любви к своему гнезду до страдания за Родину? Наша литература — может быть, начиная со «Слова о полку Игореве», — задумывалась над этой психологической особенностью народного характера, однако, кажется, современные писатели специально еще не задавались вопросом: сколь непрост и тяжек для народа переход от мирной нивы к полю брани, от косы к оружию, от семьи к защите Отечества?
Исследованию этого вопроса, сама постановка которого уже подсказывает путь к глубокому, неповерхностному осмыслению идей патриотизма и подвига, и посвящена повесть Е. Носова. И именно в этом смысле об «Усвятских шлемоносцах» можно и нужно говорить как о художественном открытии и произведении новаторском в современной литературе.
…Эта повесть о том, как все дальше от дома и все ближе к войне идет колонна усвятских мужиков, уже не хлеборобов, но еще и не солдат. Споро идет, тем более после недавнего перекура, тем более после того, как каждый проникся к внешне строгому лейтенанту доверием и добротой и понял, что не со злости и не по механической привычке подает тот время от времени голос: «Подтянись!» — значит, действительно кто-то приотстал и замешкался. И вдруг колонна расстроилась, ряды поломались — и образовалась не управляемая никаким окриком толпа…
С последнего высокого увала, с самой его маковки, «виднелась узкая, уже засиненная далью полоска усвятского посада, даже не сами избы, а только зеленая призрачность дерев, а справа, в отдалении… дрожала за марью затерянная в полях колоколенка… Глянул туда и Касьян и враз пристыл к телеге, охолодал защемившей душой от видения и не мог оторваться, хотя… не разглядел ни своего двора, ни даже примерного места, где должно ему быть. Но все равно… ветер, что относил в ту сторону взволнованные дымки цигарок, долетал туда за каких-нибудь три счета, и вот уже кудрявил надворные ветлы, курил золой… трепал ребячьи волосенки и бабьи платки, что еще небось маячили кучками на осиротевших улицах…»
И словно не считанные часы провели они в походе, а целая вечность отделяла их от родных Усвят, — так жадно вглядывались они напоследок в знакомые приметы и очертания близкого и уже как бы неузнаваемого простора. И какое сердце не дрогнуло на этом холме! И какая душа не затмилась увиденным!
И когда колонна усвятских новобранцев спустится с холма, за которым навсегда для некоторых скроется родное село, Касьян замкнется в себе… О чем он думал, заматеревший и вошедший в силу тридцатишестилетний мужик, оставивший свою жену Наталью на восьмом месяце беременности с двумя маленькими детишками и престарелой матерью на руках? Тяжкие мысли, видно, одолевали его, но слышал он поверх них, как старый Селиван, георгиевский кавалер, говорил лейтенанту: «Татары-то? Дак тамотка и шли, по заречью… Это и есть ихняя дорога. Муравский шлях… а там уж и Куликово поле…» Слышал он и брюзжание проснувшегося в его повозке односельчанина: «А чего ж… не прут? Так поперли, аж сами на тыщу верст отлетели. Подавай только ноги. То отдали, это бросили. Сколь ишо отдавать да бросать? Чего ж доси не прут?
— Ну дак ежели не поперли, — передернул плечами Селиван, — стало быть, нечем…
— Ага! Нечем!.. Еще и не воевали, а уже и нечем! А где же она, та-то главная армия?..
— А на то я тебе так скажу, — дедушко Селиван, обернувшись, кивнул картузом в сторону мужиков: — Вон она топает, главная-то армия! Шуряк твой Давыдко, да Матвейка Лобов, да Алексей с Афанасием… А другой больше армии нету. А ждать неоткуда…»
И, помешкав несколько после этого разговора, Касьян вдруг передал вожжи односельчанину, спрыгнул с повозки и пристроился к идущей колонне. К главной армии. «И радостна была ему эта невольная забота о том, чтобы не сбиться, поддерживать дружный гул земли под ногами».
«Куликово поле… Щуряк твой Давыдко, да Матвейка Лобов… А другой больше армии нету»! Надо ли говорить, какой исторический опыт стоит за этими словами и сколь выстрадан народный взгляд на вопросы, затрагивающие судьбу Отечества. Не это ли понимание Родины отражалось на лицах немощных стариков и старух, которые с осуждением встречали отступавшие войска на подворьях многочисленных деревень страны в начале минувшей войны? Не отсюда ли черпает народ силы и уверенность в правоте собственной судьбы? Разве не крепкая историческая память подвигает нас в будущее…
Реальным воплощением и носителем этой памяти является для нас поколение, переломившее последнюю войну, поколение, концентрирующее в себе как бы в снятом и подытоживающем виде все несчастья и страдания, выпадавшие на долю народа на протяжении всей его длительной и трудной истории, поколение, которое не дает стать прошлому исключительно книжным знанием.
В нашем нравственном и духовном воспитании оно имеет столь же серьезное значение, сколь и старики, подобные дедушке Селивану, для Касьянов 1941-го… «Усвятцем-то будь, но и про шлем не забывай. Человек рождается для мирного труда и счастья, однако и то, и другое не есть нечто от тебя не зависящее и установленное на все времена, на что указует и имя твое, чтобы с пеленок помнил: «Наречение сие (Касьян. — В. В.) от слова… кассне… разумеющего шелом воина».
А над колонной, заканчивает повесть Е. Носов, «в недосягаемом одиночестве все кружил и кружил забытый всеми курганный орел, похожий на распростертую черную рубаху…».
Жестокие испытания сулит курганный орел усвятским мужикам, и трудно сказать, как сложится за увалом дальнейшая судьба Касьяна. Это тема новой повести или романа. Однако редко ошибаются матери и жены в своем бабьем чутье, которое Ю. Бондарев емко назвал провидением плоти. Не зря Наталья обещала Касьяну назвать будущего сына (а что родится сын, она чувствовала) тоже Касьяном, чтобы не переводились на земле ее защитники, шлемоносцы…
Да, нелегкая психологическая ломка происходит в человеке, которому есть что терять и есть от чего отказываться. Слишком многое взлелеял и взрастил он собственными руками, слишком многое полюбил постоянной любовью в своей мирной трудовой жизни. И эта ломка, вполне естественная и понятная, — не следствие лености или косности сердца и ума хлебороба, но свидетельство глубоко мирного характера народа, которым ныне на Западе стали стращать обывателя, распространяя всяческие слухи о воинственном духе русской нации, советской угрозе и агрессии. Разве так смотрят на географическую карту завоеватели, как усвятские мужики: «Против тех государств, как бы разнопосевных кулижек, витиевато обведенных на карте межами и частокольем, лежала она (Россия. — В. В.), будто большое, раздольное поле… И голубые жилы рек… петляли по России, не обрываясь, не подныривая под пограничные прясла, а текли себе привольно от самого начала до своего исхода — к синим морям. И было всем странно и непонятно, как это Германия осмелилась напасть на такую обширную землю».
Нет, агрессоры не называют государства разнопосевными кулижками и полями, а границы — межами, пряслами и частокольем. Они говорят на более ученом и военном языке, а это речь мирного и трудолюбивого народа, народа, думающего о хлебе и детях, но народа, не теряющего своего исторического достоинства, народа, умеющего возвыситься от любви к домашнему очагу до идеи защиты Родины, а через них, как показала минувшая война, — и до всемирной отзывчивости.