Горение (полностью) - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назавтра Боженка привела Анджея к своей хозяйке и сказала:
- Пани Вышеславска, то мой брат средний, он хоть шкет, не ему пятнадцать. Будьте милостивы до нас, пани Вышеславска, дайте ему какую работу на вечер, когда я с младшенькими смогу оставаться.
- Пусть днем стирает, - сказала пани Вышеславска, - вечером у меня работы нет.
- А малых на кого бросить? Они ж несмышленыши у нас...
- В приют отдай, - пани Вышеславска оторвалась от узорного вышивания для того, чтобы закурить папироску. - Разве ты их одна протянешь? Или пусть парень с близнятами идет, Христа ради просит - трем подадут.
- Пся крев! - сказал Анджей тихо, но так, что слышно было. Пани Вышеславска лениво ударила Анджея по лицу, и пятерня ее осталась словно бы вдавленной, как тавро, на его щеке.
- Вон отсюда, - сказала она, вернувшись к узорному вышиванию, - чтоб ноги вашей здесь не было!
- Пани Вышеславска, простите нас! Не лишайте куска хлеба сирот! прошептала Боженка.
- Вон, - повторила пани Вышеславска, - и за расчетом не приходи - не дам ни гроша, коли добро не умеете понимать. Вон!
Боженка ударила Анджея по тому месту, где был след от хозяйкиной руки.
- На коленки стань! - крикнула она брату громким голосом, таким, каким поселковые на своих детей кричат. - Руку поцелуй, прощенья моли!
Повернулся Анджей, посмотрел на сестру с горьким, взрослым укором и вышел, а Боженка на колени опустилась, заплакала:
- Простите сирот, пани, простите, бога ради...
- Завтра приди, - ответила хозяйка, - я сейчас на тебя смотреть не могу. Завтра.
"Завтра"... Какое оно, завтра? Кому оно известно?
...Завтра, ранним утром, когда еще начало только рассветать, Анджей вошел в комнату; сестра кинулась к нему, оторвавшись от окна, возле которого провела ночь, но он от себя ее отбросил, легко отбросил, как посадские своих баб отбрасывали во время пьяного праздника, и швырнул на стол смятые ассигнации, и только тогда Боженка увидала, что на брате сапожки с припуском, а в руке к е п о р, и все поняла, и заплакала, потому что кто стал на воровскую дорожку, тому с нее не сойти.
А через полчаса пришли городовые, и Анджей стал белым как полотно и бросился к сестре, словно к матери бросился, защиты у нее искал, и Боженка тоже подалась к нему и успела обхватить его птичьи плечи руками, но разорвали их, увели среднего, а городовой остался: тетрадку достал, перо вынул, чернильницу-неразливайку и начал спрашивать:
- Фамилия? Имя? Отечество? Кем приходишься злоумышленнику? Родители где?
Лениво он ее расспрашивал, лениво записывал, ручку уронил; Боженка ручку с пола подняла, и только в этот миг городовой увидел стройную девичью фигурку и красивые обнаженные руки и тихонько сказал:
- Если ты со мной по-хорошему будешь, брату твоему помогу. Отпущу по его юной дурости.
- Это как? - не поняла Боженка.
- Дура, что ль? Пусти малых гулять и дверь запри.
Вспомнила Боженка лицо отца, слова его последние, а потом почувствовала птичьи плечики брата, взяла близняшек за руки, отвела их во двор - в песочек играть, а сама дверь заперла.
...А на следующее утро, когда с малыми в околоток пришла, ей сказали:
- Бандюга твой брат и вор. В тюрьме он, с кандалами по Сибири пойдет.
- Мне того, который допросы делал, - побелев лицом, сказала Боженка. - Мне б с ним поговорить.
Жандарм Боженке подмигнул и тихонько ответил:
- Я к тебе сегодня приду допросы делать.
...Возвратилась домой Боженка, а хозяин ей сказал:
- Забирай барахло и отсюда проваливай, мне бандиты на постое не нужны.
- Куда ж мне? - спросила Боженка. - С маленькими-то?
- А это меня не касается, - ответил хозяин, - куда хочешь, туда и проваливай.
Пошла Боженка с малыми, и вела ее улица, словно бы манила, и стала улица мостом через Вислу, и взяла Боженка малых на руки, перевалилась через перила и тогда только закричала, когда поняла, что смерть пришла, и не быть ей в райских кущах, как маменьке.
(В варшавских газетах об этом случае было напечатано петитом, в разделе "происшествие":
"Сестра налетчика Анджея Штопаньского покончила жизнь самоубийством, утопив вместе с собою двух малолетних братьев. Распущенности нравов следует давать повсеместный и дружный афронт: и на подмостках театров, и в книгах, и на вернисажах, - лишь слаженная и дружная работа по воспитанию юношества может предостеречь тех, кто идет по легкой дорожке; в противном случае - "как веревочке ни виться, быть концу".)
Городовые согнали на сельскую площадь всех крестьян и окружили их тесным, плотным кольцом. Офицер, видимо только-только выбившийся из унтеров, читал рескрипт по слогам:
- "А по-тому, roc-подин гене-рал-губернатор повелел на-ка-зать пор-кой за-чинщиков бес-по-рядков в деревне Шаб-рино". - Он обернулся к помещику и спросил: - Вы, господин Норкин, как пострадавший, указывайте, кого первого.
Помещик Норкин металлическим набалдашником английского стека приподнял козырек белой жокейской кепочки, оглядел выстроенных перед козлами мужиков и спросил:
- Будете еще баловать, дурни? Повинитесь - прощу! Чего молчишь, Пилипченко? Ты самый молодой, в тебе стыд есть - отвечай!
- Так, барин, мы не со злобы... Дали б по-божески хлеба - разве б рука поднялась? Дети с голоду мрут...
- От неблагодарные, - услужливо покрутил головой офицер. - А ну, скидай порты!
- Баб-то уберите, - попросил старик. - Срамно при бабах-то, барин.
- А бунтовать не срамно?! - пропел офицер и скомандовал городовым: Ну-ка, молодого первым!
- Пилипченко, - подсказал помещик.
- Пилипченка берите!
Схватили парня, бросили на козлы, взвизгнул шомпол, окровенил кожу, тонко закричал Пилипченко:
- Да за что ж, барин! Старик сказал:
- Детишек хошь бы увели, грех это им смотреть, ваше благородие...
Офицер длинно сплюнул - унтерство свое не удержал, - ответил, завороженно глядя, как пороли:
- А бунтовать не грех? 4
...В поезде, что следовал от маньчжурских границ к Москве, в купе первого класса сидели Шавецкий и Николаев, поначалу, казалось бы, к событиям, происходившим на Лене, отношения не имевшие. Поскольку все в этом мире связано друг с другом по законам молекулярным, с ц е п л е н н ы м, Николаев и Шавецкий продолжали действие, начатое Дзержинским и Сладкопевцевым, имея иные отправные посылы и конечные точки прибытий, ибо были они промышленниками, причем Шавецкий - учен в Гейдельберге, сам всего достиг, не богат - знающ; Николаев - из сибирских купцов, науками себя не отягощал, любил охоту, женщин, коней и д е л о - это в нем гувернер заложил, Джон Иванович Скотт, американский матрос, подобранный на Дальнем Севере после кораблекрушения, да так и оставшийся при купеческом доме, который любому губернаторскому сто очков форы мог предложить, оттого что д а в а л, а те лишь б р а л и ото всех, кто совал: коли сам не можешь заработать, да и оклад содержания не то чтобы мал, но и не высок, - поневоле возьмешь, если конечно же речь идет о людях умных и знающих, к а к дать и ч т о за это просить.
Просить надобно было подряд на железные дороги и рыбные промысла. Николаев д а л, подряд они после этого получили, но ехали грустные оба, оттого что с такой непролазной тьмой столкнулись, с такой глухоманной провинцией, что только диву оставалось даваться. И по сибирскому купеческому обычаю (если грустно - надобно выпить) пили. Джон Иванович Скотт купил в буфете баранью ногу, шматок розового сала, бочонок липового меда; икру и вялености везли с собой, водку - тоже.
Николаев слушал Шавецкого сонно, прислонясь виском к стеклу окна, а тот разорялся - из разночинцев, экспансивный:
- Ходят по золоту, не хотят нагнуться! Губернатор - хряк, болван болваном, а пуглив, словно серна: всего ведь боится, право слово, всего! Россию гнет экономический кризис, помещик не знает, как управлять мужичьем, думает только о том, как на свое поместье денег получить, фабричный туп, пьян, от мастера зуботычину как собака сносит, а у нас руки в кандалах: чтоб хоть какое дело получить, хоть какой подряд - тысячу столоначальников обойди, каждому презент, каждого неделю жди, а время-то, время летит!
- Тайм из манэй, - согласился Николаев. - Это верно. Согласен, Джон Иванович? Или спорить станешь?
- С тобой, пьяным, нет дискашенс, ты пьяный - идиот, рилли, эн идиот...
- Демократия у нас с гувернером, - вздохнул Николаев и повел глазом на бутылку.
Джон Иванович понял, поднялся, наполнил три рюмки.
- Хорошая у нас демократия, - продолжал Николаев, выпив. - Я, ежели рассержусь, прогоню Джона Ивановича взашей, и он это знает, а потому идиотом меня обзывает только за дело, когда моя дурь и ему опасна.
- Да будет вам, Кирилл, - поморщился компаньон Шавецкий, отпив свою рюмку до половины. - Что вы куражитесь? Я об серьезном, право же.
- И я об том же. Вы все больше по Германиям, милый, а я с Джон Иванычем в Нью-Йорке делу учился. У них дело словес не боится: что не так - доллар в зубы, ай эм вери сорри, в ваших услугах более не нуждаюсь. И все. Они это с молоком матери усвоили, они болтают, что хотят, пока не началась работа. Для них страшнее мастера зверя нет: он за качеством труда смотрит. А у нас болтун - самый страшный зверь, к нему все прислушиваются, к журналисту-бумагомарателю, к социалисту, к недоучившемуся студентику. В то время как, - Николаев снова поглядел на бутылку, и Джон Иванович быстро наполнил рюмки - свою, компаньона и ученика, - страшны ему, хряку-губернатору, мы. Люди дела. Он думает войском принудить людишек к работе, полицией, страхом, а сие невозможно. Рублем - да. Придет время - принудим. Доброе это будет принуждение, все останутся в выгоде, все, кроме губернатора: он тогда как дед-мороз в мае будет. И он это прекрасно понимает, - трезво, чуть подавшись вперед, закончил Николаев. - А вы мне про губернаторский идиотизм! Никакой это не идиотизм, а способ его борьбы за существование.