Возвращение в эмиграцию. Книга первая - Ариадна Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не скажи, — мягко возразил дядя Костя и виновато посмотрел на маму.
Тетка грустно усмехнулась, подошла к сестре, обняла со спины и начала вместе с нею покачиваться из стороны в сторону.
— Бедная моя, бедная, — шептала она, — а что поделаешь, что? С голоду подыхать начать? Собирайся. Завтра встанем, сядем на пароходик, съездим в город, устроимся, заработаем кучу денег. А? — И, перегнувшись через мамино плечо, заглянула в ее глаза: — Да не плачь, дурочка, это же временно, это же не навсегда. Все еще будет. И театр твой будет, и все-все.
— Ты думаешь? — подняла на нее мама глаза, полные слез.
— Уверена. Разве это может продолжаться до бесконечности?
Тетя Ляля вдруг искоса посмотрела на нас.
— Нет, я не могу! Вы только полюбуйтесь. Сидят, уши развесили, рты пооткрывали…
Дядя Костя, очнувшись, сделал зверское лицо:
— А ну, брысь отсюда! До чего распустились!
В притворном испуге мы бросились в другую комнату. А картина эта так и осталась в памяти. Деланно строгий дядя, две обнявшиеся сестры.
Они были на удивление несхожи. Тетя Ляля порывистая, ловкая, лицо открытое, ясное. Точно очерченные дугой темные брови, проницательные светлые глаза, взгляд быстрый, умный. Она коротко стригла слегка завивающиеся на концах волосы и была бы просто хорошенькой маленькой женщиной, если бы не властность и целеустремленность ее натуры. Она сохранила тонкую талию и мальчишеские движения.
Мама, напротив, не располнела, нет, округлилась. При хорошем росте, при великолепной, вымуштрованной театральной осанке, что придавало ее внешности особую горделивость, можно было счесть ее человеком сильным. Но стоило окликнуть маму, заставить повернуть милое, с изумительно выточенными чертами лицо, осененное короной огромной золотой косы, как сразу очевидной становилась ее внутренняя слабость, а робкий взгляд немного выпуклых серых глаз как бы говорил: «Возьмите меня за белу руку, уведите из этого ада и навсегда избавьте от необходимости принимать самостоятельные решения».
И тетя Ляля взяла ее за руку, отвезла на следующий день в Константинополь, где их по усердной дядиной рекомендации приняли в русский ресторан кельнершами. Врача и артистку.
Вставать теперь приходилось рано, возвращаться затемно, а иной раз и вовсе не возвращаться, когда была их очередь работать в ночное время. Ресторан не закрывался круглые сутки. Бабушке все это не нравилось, она часто говорила сыну:
— Уж ты, Костенька, присматривай, чтобы Лялю и Наденьку не обижали.
Но скоро за мамой и теткой некому стало присматривать. Дяде Косте подвернулась более выгодная работа. Он начал ходить с греческими рыбаками в море.
В середине лета наша семья пополнилась еще одним членом. Словно из небытия, посылкой по почте (честное слово, я не шучу) прислали из Финляндии к нам единственную дядину дочь Марину.
В начале гражданской войны жена дяди Кости Ольга Павловна гостила у родственников в Финляндии. Когда все началось, когда мир окончательно сошел с ума, бедная женщина, потеряв голову от беспокойства, кинулась искать средства попасть в Россию, но бабушки и тетушки уговорили ее оставить ребенка у них до полного выяснения обстоятельств. Она согласилась, уехала одна и пропала. Что с нею сталось, куда она исчезла, так никогда и не узнали. Скорее всего, погибла.
Из Турции дядя Костя писал в Финляндию, и милые родственники, не найдя ничего лучше, отправили пятилетнего ребенка с какой-то почтовой фирмой через Польшу и Румынию прямехонько в Константинополь, а уже оттуда — на Антигону.
И вот в жаркий полдень, когда жизнь на острове замирает, и все живое стремится уползти в тень, некий дядя приводит в наш дом девочку, чинно держа ее за ручку. Говорит по-французски, вежливо осведомляется, попал ли он по нужному адресу, просит бабушку поставить подпись под какими-то документами и, еще более вежливо попрощавшись, уходит.
Засунув палец в рот, что выражает у нее высшую степень удивления, одетая в одни трусики, с голым перемазанным пузом, Татка молча созерцает явившееся в наши пенаты диво. Мы с Петей стоим рядом. Петька в коротких штанишках с лямками, заросший, как деревенский мальчик, крутит большим пальцем босой ноги, словно хочет провертеть дыру в щелястой доске пола. Глаза его широко открыты, и рот он приоткрыл, позабыв о щербинке на месте выпавшего молочного зуба.
Мне, одетой в выцветший розовый сарафанчик, неудержимо хочется смеяться, но я не смею. Изо всех сил поджимаю губы и пытаюсь сообразить, кто это. Девочка томно поглядывает на нас. На ней длинное шерстяное платье, руки затянуты в кружевные перчатки-митенки. На голове белый капор с полями, на плечах белая кружевная пелерина с завязками помпончиками, у ног крохотный саквояж, к нему прислонен кружевной зонтик с оборочками.
Медленно, как во сне, бабушка опускается на колени перед этой смешной барышней, и та вместе с перчатками и пелериной утопает в расплывшемся бабушкином теле. Барышня говорит почему-то басом:
— Бабушка, я приехала. Бери меня.
И бабушка ее взяла.
На другой день, в таком же линялом, как мой, сарафане, босоногая Марина гоняла по острову, навсегда позабыв о зонтике и митенках. Упругие толстенькие косицы, предмет моей тайной зависти, прыгали у нее за спиной.
Первым делом мы повели ее к морю. И хотя оно было спокойным и ласковым, Татка сейчас же предупредила:
— Купаца низзя, бабушке скажу.
— Что ты скажешь, что ты скажешь! — наскакивал на нее Петя. — Ябеда! Никто и не собирается купаться.
— Вот и прекрасно, — важно отвечала та, подозрительно копируя бабушку.
Она усаживалась в тени каменных глыб на теплую гальку, рылась, отыскивая цветные камешки, позабыв обо всем, разговаривала сама с собой. А мы, заголившись, лезли в воду и «макались», зорко следя, чтобы мадам Лис, как мы дразнили Татку, не подсматривала.
Купаться без взрослых запрещалось из-за меня. Однажды (это было незадолго до Марининого приезда) я притащила к морю оцинкованную лоханку для стирки, спустила ее на воду, влезла, оттолкнулась и поплыла.
И поплыла и поплыла по мелкой волне, не соображая, что малейшее неверное движение — лоханка перевернется, я камешком пойду ко дну, и вся моя песенка, беспечно напеваемая, будет спета.
А пела я про белый веселый кораблик, который бежит и бежит по волнам.
Метрах в двадцати от берега меня выловил Коля Малютин. Он плавал всем на зависть, как рыба. Он благополучно доставил меня к бабушке вместе с лоханкой и важно поучил ее превосходительство, как надо смотреть за ребенком.
Бабушкины нервы не выдержали. Я получила пару шлепков по специально предназначенному для воспитательных воздействий месту. Надувшись, стояла в углу, надеясь, что этим и кончится, но вечером за меня взялась мама. О, она ни разу в жизни не подняла на меня руки. Она усадила шалое свое дитя на колени, прижала к теплой груди и долго шептала на ухо, как нехорошо причинять маме горе, когда и без того кругом столько горя, и как я могла не подумать, что с нею, с мамой, будет, если я утону.
Бабушкины шлепки — щекотка. Всплакнула для видимости, и все. А тут со мной сделалась истерика. Пришлось прибегнуть к валерьяновым каплям из теткиной аптечки. Бабушка цедила капли, наклонив над стаканом пузырек темного стекла, и шепотом ругала маму за изуверские приемы воспитания и без того впечатлительного ребенка.
С тех пор бабушка никогда не запрещала нам дружить с Колей Малютиным. Когда мне исполнилось шесть лет, он принял меня в группу обучающихся плаванию, и командовал:
— Воздух набирай! Надувай щеки! Да не колоти ты ногами, ты лягушкой, лягушкой пихайся!
Все дети довольно быстро выучились плавать и устраивали вдоль берега веселые перегонки под присмотром одинокой Лизы. Взрослые уговорили, и Лиза устроила что-то вроде импровизированного детского сада. Собирала детей, читала вслух, учила водить хороводы, разбирала ссоры, вытирала носы, умывала мягкой ладошкой самых чумазых, наклонив над солнечным мелководьем. У Лизы были румяные щеки и длинная русая коса. Когда Лиза наклонялась, коса сваливалась в воду и намокала. Мы бросались отжимать волосы, окатывали ее солнечными брызгами с головы до ног. Лиза брызгалась в ответ и весело хохотала.
За возню с нами ей что-то перепадало от взрослых — немного денег, немного продуктов. С того и жила.
На Антигоне я влюбилась в море. Особенно прекрасно оно было в предзакатные часы. Отняв у неба багряные, золотые, нежные, словно лепесток розы, оттенки застывшего на миг заката, лежало оно в полном безветрии, без единой морщинки, без всплеска.
Неподалеку от нашего дома, на самом берегу, стоял дворец. Заброшенный и наполовину разрушенный. Лестница таинственных руин, мраморная, пожелтелая от времени, уходила в море, терялась в постепенно темнеющей глубине.