Золото Каралона - Александр Цуканов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алонин поднялся, его заштормило, как пьяного. Ермолаев поднес воду в ковшике.
– Дороти увезли одну. Держат в Петровской тюрьме. Бабка ее вскоре померла без присмотра. Кто ее схоронил и не знаю.
– Надо идти.
– Не ходите к дому Дрейзеров. За домом следят.
– А что с сыном?
– Я не знаю. Передохните. Я в городе пробегусь по знакомым, сторожа навещу, что-то выясню…
– Вот возьмите с Игнатом… После тесть еще перешлет.
Алонин выложил стопку царских денег – «романовок» и серо-зеленых керенок. Он слышал в Бодайбо, а потом и в Харбине про зверства большевиков, но это проходило вскользь, в это не верилось, а вот теперь зацепило и, похоже, навсегда. Посмотрел на приказчика, торопливо глотавшего картошку. Подумал, могут и сдать комиссарам, если захотят. Ермолаев перехватил этот взгляд.
– Царские на базаре берут, а вот «керенки» совсем обесценились… Я пойду, да?
Обвально разом одолела усталость. Он придремал на жестком топчане и не сразу понял, что происходит. Женщина плакала, привалившись к плечу, и говорила, говорила торопливо, мешая русские и китайские слова.
– Приехал. Нахау. Приехал, Дороти нет. Плохой, совсем плохой линдё. Я Дороти кушать носил. Как закричит на меня!
Ермолаев едва различимый в полумраке, поднял с колен Гунь Чой.
– Мне сторож еще тот раз говорил, что Гунька с малышом на санках по набережной гуляла, когда солдаты с комиссаром нагрянули. Сторож ее издали приметил. Упредил. Беги, говорит, Гунька отседова, спасай малыша. Хозяин вернется, отблагодарит…
Эти слова о спасении сына и сам плач китаянки, пробили преграду сжимавшую грудь. Алонин прикрыл руками лицо, слезы потоком, как в детстве, хлынули по щекам. Следом захлюпал носом Иван Ермолаев, повторяя снова и снова:
– Горе какое, горе-то…
Поезда идут только до Слюдянки, дальше взорваны мосты белыми или красными, для обывателя всё едино. Люди бегут. В Иркутске совслужащие получают паек, остальные перебиваются тухлой кониной и ржавой рыбой, пролежавшей в бочках по много лет. На улицах не осталось даже собак.
Алонин с Гунькой и малышом пристроились на старый колесный пароход «Витязь». Он перевозит через Байкал грузы и берет на верхнюю палубу до ста пассажиров. Северный ветер подбивает нагонной хлесткой волной, судно раз за разом дает угрожающий крен, хлюпая старыми лопастями по воздуху. Гунька ойкает и снова свешивает голову через борт, пуская по ветру блевоту. Алонин пристроился на кнехте. Прикрывает малыша от ветра, шепчет тихонько.
– Проскочим, Петюнчик. Проскочим. И Дору отыщем, отыщем…
Сын в ответ хнычет, мамкает, морщит лицо, но слава Богу громко не плачет. Последний хлеб доели в вагоне. Надо терпеть до Верхнеудинска, где можно будет обменять червонцы, вшитые в рукав куртки.
Пароход рыкнув истошно гудком, прибился к причальной стенке. Солнце весеннее ласковое и можно бы радоваться, что добрались, но Гуня с лицом молодой капусты, едва стоит на ногах. Алонину пришлось тащить ее с парохода по трапу почти волоком. Она рухнула на деревянный причал, сломанной куклой, обессилено прикрыла глаза. Алонин присел рядом. Сидел, щурился от яркого солнца, оглядывал пассажиров из под козырька фуражки, надвинутой на глаза. Он знал, что тут каждый сам по себе, поэтому слегка удивился, когда мужчина, похожий на мастерового, улыбнулся, как давнему знакомому.
– На КВЖД, похоже, служили?..
– Как вы догадались?
– У ваших форма чуток другая. Я раньше грузовые от станции Маньчжурия водил.
Протянул фляжку.
– Сам-то хлебни, и ей дай. Сомлела. Водичка-то не простая, а золотая…
Алонин заставил Гуньку сделать несколько глотков. Она поперхнулась самогонкой, скривила лицо, но вскоре осмысленно оглядела обоих. Поднялась. Привычно протянула руки к спящему малышу.
– Передохни. Я сам… Мужчину вон благодари.
– Как звать-то мальца?.. О, меня тоже Петром. Тезки значит. Ну, пошли что ли.
И они потянулись вслед за пожилым машинистом, который уверенно шагал по длинному косогору к станции. Так же уверенно подвел их к локомотивному депо.
– Братья-железнодорожники пропасть не дадут. Может, харчишками разживемся.
Притомленные солнцем они сидели в тенечке, ждали. Стало казаться, что забыл про них машинист. А он вывернулся из-за пакгауза с тряпицей в руке улыбчивый, говорливый.
– Договорился, голуби мои. Вас ребята в дровяной тендер посадят, а я с ними на паровозе за помощника кочегара. Хлеба нет даже за деньги. Вот рыбкой малосольной разжился.
Постелил тряпочку. Растрепал омуля. Гунька сноровисто надергала кусочков с брюшной части. Сделала жовку. Сунула малышу за щеку. Он скривился, и тут же выплюнул рыбу в подставленную горсть. Она сунула снова. Во второй раз он зачмокал, проглотил, потянулся за новой порцией, со своим «дай», чем рассмешил всю компанию.
– Вы, Алексей из благородных, похоже?
– Да, нет. Из купцов я. Выучился на инженера. Толком освоиться не успел – революция.
– А мы – железнодорожники, как ее приветствовали! Бастовали, флагами махали… А нынче без работы. Дорога стоит. Паровозы разбиты. Я семью отправил к родственникам в Богомягково. В деревне сытно живут. Ладно, Бог не выдаст, свинья не съест…
Харбин, 1920.
Дрейзер негодует, ругается, как извозчик: «Изверги!.. Как можно без суда, кинуть в тюрьму невинную девочку. Это же!..»
Алонин сдвигает брови к переносице, ему неприятен этот крик, он кажется теперь показным запоздалым.
– Я ее вытащу… Я денег дам следователям, золота.
– Но ведь она ни в чем! На ней ни один прииск не оформлен.
– Дороти в тюрьме, но, слава Богу, живая. А моих всех! Какой суд? О чем вы!.. Им наши прииски нужны, наши отводы, выделенные государством. Золото! Они готовы за это пытать, убивать. И хватит, хватит!..
Алонин выскочил из комнаты. После всей кутерьмы, долгой дороги, а главное досады на самого себя, а больше всего на тестя, который решил оставить Дороти и свою больную мать в Иркутске. Но не упрекнул его, не сказал грубых слов на излитое возмущение, а хотелось. Всё вместе это угнетало, не давало покоя.
Нашли Алонина через несколько суток возле Зеленого рынка в подвале опиумной курильни в обморочном состоянии. Гунь Чой выведала. Она же взялась отпаивать горчайшим отваром, она делала древний массаж Туйна, парила ноги горячей водой, а потом укладывалась рядом, свернувшись по-кошачьи калачиком. Сквозь тягучее болезненное забытье, Петр слышал слова китайской песенки, похожие на журчанье ручья. Когда ломка прошла, она снова пришла среди ночи и улеглась рядом, нашептывая ласковые слова. У нее оказалась упругая грудь с темными обводами вокруг