Цена жизни - Юрий Власов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По прошествии трех недель у меня появились признаки лихорадки. Постепенно установилась температура 37,3—37,5 градуса. Сама по себе она не тяжела, но сопровождалась то ознобом, то каким-то «оледенением» и мощным потением. Лихорадка не затихала ни на мгновение. Самым неприятным ее последствием оказалась невозможность выходить из дома. В движении я сразу потел, а ведь надо было обслуживать себя. Мокрел я чудовищно — насквозь рубашка, свитер или куртка. И от этого простужался — практически одна непроходимая простуда. Ну и бог с ней! И обозначился задых, уже было забытый. Ни движения без одышки... Я постепенно был разжижен, мокр, слабость кружила голову...
Я отказывался жить, не хотел жить. Это чувство то притухало, то вновь поднималось из глубин меня. Я вскоре смирился, привык к мысли о возможной гибели и уже размышлял о ней как о естественном и единственном выходе, своего рода освобождении. И впрямь зачем жизнь? А смерть — это избавление. Ничто не связывало меня с жизнью, ничто не манило. Ничего вокруг, кроме сосущей пустоты, нарастающего груза горя и безысходности.
Спустя месяц я вынужден был отказаться от ежедневных плотных тренировок. Я начал работать по схеме «два дня тренируюсь — день отдыхаю». И это я не смог потянуть и переключился на тренировки через день. К декабрю я уже не в состоянии был тянуть тренировки и через день и начал тренироваться через два дня. И все равно после каждой тренировки температура круто взмывала, лихорадка черной завесой кутала сознание и волю. Я исходил потом, не мог восстановить дыхание...
И вот обозначилась возможность поездки для консультации в Австрию, к Баумгартлу, до этого возможность, полностью исключенная для меня. Мое активное неприятие уродливостей большого спорта, деспотии его руководителей, неизменный отказ от сотрудничества с этой публикой, открытые высказывания и выступления обрекли меня на отлучение от общественной жизни и забвение. Да и кому я здесь нужен? Не смирился... Жри землю, не рыпайся и забудь себя.
И вдруг в этом черном туннеле возможность выезда для консультации! На добрые восемнадцать лет любой выезд был закрыт мне как нелояльному гражданину. Когда меня приглашали на Олимпийские игры или крупные спортивные соревнования, от Павлова и К° благодарили и говорили, что Власов занят или болен. В общем-то, они были правы: я действительно был занят — упрямо писал «в стол». Намордник есть, но ручка не отнята и складывать рукописи по-честному возможно. Вот только как и чем зарабатывать на существование?.. В общем, я был основательно занят, можно сказать, даже перегружен... Все было в соответствии с законами природы: каждое действие вызывает всякое противодействие. В человеческих отношениях это можно было свести к принципу, высказанному известным юристом и законоведом прошлого века Чичериным; чтобы я уважал закон — надо, чтобы закон уважал меня...
И само собой, уважал не на словах...
Спина после первой операции болела основательно. А главное, ужасом осталось в памяти лечение в ЦИТО, само ЦИТО и вообще, что с ним связано. Господи, убереги меня от любого лечения! Да я готов на любые тренировки и нагрузки, да хоть все ту же землю жрать, убереги только от нашей медицины!
Более бессердечного отношения к больным трудно не только найти, но и вообразить. Это особенно нестерпимо, когда больной по характеру заболевания или операции на месяцы лишен возможности себя обслуживать. Я сравнивал наш уход за больным с австрийским (другого опыта нет). Это такая же разница, как поездка на крестьянской телеге или в новейшем легковом автомобиле. Телега глушит и вышибает все внутренности. Но везет, правда, не всегда туда, куда нужно. Очень часто к старухе с косой, прямо к ней. Основной принцип выживания у нас: быть сильнее всех средств, на которые обрекла тебя медицина.
Словом, я вылетел в Вену. Из Вены тут же отправился поездом в Зальцбург (Оберндорф в двадцати километрах от Зальцбурга), совершенно расквашенный лихорадкой. Но если до сих пор я отказывался от лекарств, тут стал принимать антибиотики. Иначе поездку не потянул бы, на всю консультацию мне дали три дня (это выезд из Москвы, поездка в Зальцбург экспрессом, встреча с Баумгартлом в Оберндорфе и возвращение опять-таки через Вену в Москву). Всего три дня, лопни, а уложись...
Но Баумгартл предложил провести операцию бесплатно, Москва согласилась.
За час до начала предоперационных процедур я провел сорокаминутную тренировку-разминку. Наотжимался на полу, между спинками кроватей, и выполнил кучу разных упражнений на силу и гибкость. Я прощался с тренировками. Когда смогу теперь погонять себя в работе?.. Будущее не сулило благополучия. Я вообще не верил в будущее.
Я очнулся, куда ни ткнись — боль. И терпи ее, терпи... И еще эта тревога: не предупредил об операции дочь, будет ждать...
Пришла сестра Фредерика, худая, некрасивая, но с добрыми глазами, начала массировать онемевшую руку (руку неловко положили на операционном столе). Я спросил, сколько времени.
— Час дня, — ответила Фредерика после некоторого сомнения.
Я не знаю немецкого и пользовался шпаргалкой, составленной братом. Он владеет немецким, особенно разговорным. Перед отъездом я под его диктовку и составил своего рода маленький разговорник. До сих пор разговорник меня не подводил.
— Вас привезли из операционной сорок минут назад, — понял я из объяснений Фредерики.
Имя любой сестры можно узнать по значку на халате — там имя и должность.
Рука по-прежнему почти не повиновалась, но я сказал:
— Зер гут!
Фредерика ушла. Рука затекла основательно — ее массировали, ожила только утром третьего дня.
Я попытался задремать. Не отпускали боль и мысль о дочери. Я отбросил одеяло и сверхосторожно, пробуя себя на боль, поднялся, помогая здоровой рукой. Посидел, скрючась, и после, так же скрючась, очень медленно встал. Шаркая, маленько прошел по палате, держась возможно ближе к постели. Закружилась голова — «ковырнусь» хоть не на пол. У стола я выпрямился, как позволила боль: терпеть можно, не взбесилась от движений, все тот же огонь ниже лопаток.
Я сел и, преодолевая дурноту от наркоза и других препаратов, медленно, очень медленно принялся писать...
Обернулся на шаги — Баумгартл. Он не стал ничего спрашивать, а разразился бранью и криками, включив сигнал тревоги. Есть такой в палатах. Набежали сестры и уложили меня. Доктор испытал определенное потрясение. Он пришел, дабы проверить, как я выхожу из операционной нагрузки. Я же был доволен: письмо написано. Я даже набрался наглости и попросил доктора опустить его в почтовый ящик.
Возмущаясь, доктор повторял:
— Встать сразу после такой операции! Сколько живу — не помню. Чудовищно, варварство!..
Я это понял из обрывков французских фраз. Доктор в разговорах со мной .прибегал к французскому языку.
Успокоясь, он показал мне титановые пластины, которые были прикреплены к позвоночнику и которые он снял (каждая по 25 см, с винтами — внушительная арматура).
Несмотря на все запреты, я вставал с постели и бродил именно с того дня. А письмо?.. Преодолело двусторонний цензурный путь за четырнадцать дней. Я вынул его из почтового ящика в Москве, как погодя и другие свои письма из Оберндорфа...
Каждый вечер, уже в темноте, звонили колокола. Гулом и звоном наполнялись и та часть городка, что принадлежит Австрии, и та, что уже в Баварии (ФРГ), — единые части маленького пограничного города.
Плывущие в темноте торжественно-печальные звуки, одиночество белой палаты, необъятно-смутный склон белой горы за улочками — я подходил к окну, упирался лбом в стекло и не мог сдержать стона. Ничто не удерживало меня в жизни. Все, что дорого, потеряно навсегда...
В глубинах своего сознания я не сомневался, что не оправлюсь от операции, разовьется лихорадка, как три года назад в ЦИТО, и согнет. Я уже не потяну. И не хочу тянуть...
А случилось нечто непредвиденное... для меня непредвиденное. Мало того, что я встал и написал письмо через сорок минут после более чем четырехчасовой операции. Даже московская лихорадка присмирела. Рана же стремительно затягивалась и жидкостью не исходила. Баумгартл и его коллега по операции доктор Кауцкий не без удивления повторяли:
— Заживает, как на собаке...
Бывает и так. Все наоборот вопреки расчету. И что на одиннадцатый день после операции сам понесу чемодан по вокзалам, я и в самом радужном сне не смел вообразить. А ведь понес... Жизнь как бы вставилась в меня, не спросясь.
День за днем перебирал жизнь в большом спорте. Тяготы, безумный расход себя... Чего ради?..
Сколько же зависти и недоброжелательства пережил я в те годы! И за что? Надрыв тренировок, риск поединков, любая оплошность — травма, порой гибельная, вот как эта... позвоночника. Без природного запаса прочности и желания жить уже не жил бы.
А сами выступления? Поражение или нулевая оценка на чемпионате — и уже опозорены усилия и победы всех лет. Миг поражения — и уже все-все бессмысленно и не нужно. Этот огромный воз постоянно за спиной.