Кануны - Василий Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Значит, здесь есть рябчики», — подумалось Прозорову. Он добил хищника стволом ружья и осторожно пошел дальше, хотел закурить, но спичек не оказалось. «Видать, выронил их, когда возился с ястребом», — подумал он и вернулся к сосне. Спички лежали на земле, а ястреба не было: заряда дроби и двух ударов стволом оказалось мало, чтобы укокошить хищника.
Теперь он, слегка разозленный, ступая более спокойно, пошел к осеку. Снова над ним прошумел по вершинам душный ветер. Пробарабанил дятел, под подошвой треснула ветка, и вот в двух саженях от Прозорова поднялся рябчик. Он слетел не очень далеко, сел на двойную березу и еле слышно дважды тоненько свистнул. Прозоров прицелился и выстрелил. Он знал, что не мог промахнуться, вывел дымящуюся гильзу и, стараясь быть неторопливым, приблизился к берегу, раздвинул ружьем вересковые ветки.
В траве, не двигаясь, сидел тихий небольшой рябчик-подранок. Он клонил голову, и его круглый коричневый глазок смотрел не на охотника, а куда-то сквозь, равнодушно и отрешенно. Пониже глаза, на хохлатой головке, выступила крохотная розовая капелька крови. А рябчик все смотрел и не двигался, словно сидя в гнезде, наивен и как будто доверчив.
Прозоров, зажмурившись, выстрелил в этот маленький беззащитный комочек жизни… И бросил ружье в сторону.
Потом он долго стоял над мертвым рябчиком. Все прежние мысли начинались сначала. Лес шумел вокруг. Комары гнусили над ухом нудно и мерзко, голова кружилась от запаха лесных папоротников. Прозоров присел на колодину, раздавленный, уничтоженный, охваченный еще большим равнодушием и тоской. Ему ничего не хотелось, желаний не было. Он зажал виски ладонями и заплакал, заплакал без слез, изнутри, как плачут животные…
Ничего не было в нем, было лишь равнодушие, пустота и еще цинизм к самому себе, к своему рождению, к своей и ко всякой жизни. «Что такое? — думал он про себя. — Зачем ты? Что? Для чего природа осознала себя в лице твоем? С чего началось все ЭТО и чем кончится?»
Тут он вновь припомнил свое ружье, но сарказм и цинизм сделали нелепой и эту последнюю мысль, казавшуюся до этого благородной и не лишенной смысла. И он уже не плакал теперь, а хохотал над собой и над всем, что есть, хохотал и над тем, что хохочет, издевался и над тем, что издевался: «Вот… Выходит, что ты дерьмо… Ты говоришь о бессмысленности, а сам боишься нажать на этот дурацкий крючок. Боишься».
— Но неужели я боюсь ЭТОГО? — сказал он, встал, взял ружье и проверил патрон. Железо слегка холодило ладони. Он разглядывал засиженный мухами ствол: «Боишься… Но ведь если кто-то боится чего-то, значит, есть и эти кто-то и что-то… и, значит, есть во всем этом какой-то хоть самый маленький смысл… Но в чем же он, этот смысл?»
День, истекая зноем, медленно таял над лесом. Косое солнце светило сквозь медные просветы в листве и хвое. Сумерки уже таились в чаще.
Прозоров машинально встал, машинально же и неосмысленно пошел. Ему хотелось заблудиться в лесу, исчезнуть и сгинуть навек среди этих коряг и деревьев. Ноги, однако, ступали и сами несли его в сторону деревень. Он вышел на знакомое место.
Сеновал, набитый свежим сеном, стоял на скошенной пустоши. Прозоров почувствовал вдруг невероятную усталость. Поясница ныла, словно после тяжелой работы, в голове и в ногах застыла тяжесть. Он зашел в сеновал, бросил ружье, лег на сено и в ту же минуту уснул, словно провалился в небытие.
Сон его был долгим и без всяких видений. Но вот какая-то искра мелькнула в затемненном сознании, и оно раздвоилось, потом одна половина как бы исчезла, а Прозоров сам себя увидел во сне. Ему снилось, что он умер. Он так четко, определенно ощутил свое небытие, свое исчезновение. Жалость к себе, умершему, исчезнувшему, ужаснула его, вокруг разлилась щемящая необъятная скорбь. Что-то бесконечное, неопределенное и всесильное окружало и поглощало его, он не знал, что это, он только чувствовал, что это и есть смерть. Его отсутствие, его исчезновение. Да, он умер, его нет больше в мире. «Меня нет, я умер, — думал он. — Но почему я думаю? Ведь если бы я был мертв, я бы не знал, что я умер, я бы ничего уж не думал». Эта простая и ясная мысль свалила с него страшную тяжесть, он проснулся. Дожидаясь, пока кончится сердечная спазма, он еще лежал на спине. Но вот сердце по-птичьи встрепенулось и сильно забилось. Он вскочил.
Была уже ночь, может быть, поздний вечер. Он шел к Ольховице по сумеречным тропам и ощущал какое-то страшное облегчение. Какое-то еще не осознанное чувство освобождения радовало его. Боясь, что оно исчезнет, он даже и не хотел осознавать это чувство, шел и шел по травяным тропам, все ускоряя шаг.
Где-то впереди или сбоку наигрывала гармонь: запоздалые гуляки правились в Ольховицу. Воздух был по-прежнему душным, с востока следом надвигалась гроза, гром быстро приближался.
Ольховица гудела как улей. Чтобы не попадаться никому на глаза, Прозоров обошел шумную гуляющую деревню и ступил на речные лавы, намереваясь зайти к отцу Иринею. В это же время в деревне образовалась странная пауза. Гармошки стихли, раздался пронзительный женский визг, крики и звон стекол, но гроза заглушила эту новую вспышку Драки. Молния осветила белую пыль дороги и траву, когда хлопнули о Дорогу первые капли. Ветряной шум в крышах затих, уступая место аскатам картавого грома. Темнота стала как в осеннюю ночь, дома растворились в ней.
Прозоров быстро, почти бегом, достиг деревни. Будто вгоняя в пыль гвозди, бухнули сверху первые капли, хлынул дождь. Речной омуток у мостика в свете молний ходил как на дрожжах. В Прозорове вдруг проснулось что-то, вспыхнуло и загорелось, мускулы напряглись и сердце застукало быстро и четко, словно разбуженное. Он вскочил под навес первого попавшегося въезда, вдохнул запах дождя, приправленный кремнево-искровым запашком грозовых разрядов. Он смотрел, как гуляющие бежали по улице. Ломаные линии молний из золотых стали не то голубыми, не то дымно-зелеными, они подолгу чертили темень, и гром шарахался во все стороны и затихал, стушеванный шумом воды. Вновь треснула широкая сильная молния, и в ее нездешнем освещении Прозоров увидел вдруг женскую фигуру. Тонкая, как тростинка, держа в руке башмаки, стояла у канавы на голубой траве какая-то девчонка, он видел ее всего секунду. И так ясно, остро запечатлелось в памяти чуть испуганное лицо, короткое движение перед прыжком и босые, рельефно утолщенные к бедрам, облепленные до ниточки промокшим платьем ноги и каплевидная грудь! Грохот и мрак поглотили ее тотчас, она исчезла, словно видение, и при следующей вспышке он уже не увидел ее, только голубая трава дымилась под струями.
— Ой… кто это? — услышал Прозоров и не успел ответить. Новый громовой треск взорвался над ними и долго стелился, шарахался по улице из стороны в сторону.
— Не бойся, — Прозоров не узнал своего голоса. — Тоня?!
— Ой… Владимир Сергеевич…
Свет от молний был слишком призрачным, каждый раз неожиданным. Прозоров зажег спичку. Они глядели друг на друга, он чуть ли не испуганно, а она, как ему показалось, насмешливо и с озорным интересом. Огонь погас, и Прозоров, боясь, что она уйдет, исчезнет, шагнул к ней. Неожиданно для себя поймал в темноте горячую, мокрую от дождя девичью руку.
— Тоня…
Она не вырвала и даже не попыталась убрать свою руку.
— А чей это дом? — спросил Прозоров, ликуя и задыхаясь.
— Я в гостях тут… У крестной. Заходите, Владимир Сергеевич.
Теперь он вспомнил, чей это был дом. Незапертые ворота звякнули железной защелкой, из сенника послышался сонный старушечий голос:
— Это ты, Тонюшка? Ворота-то не забудь, запри.
— Запру, крестная.
Однако Тоня не заперла ворот. Она открыла дверь в летнюю избу, пропустила за порог Прозорова.
Здесь было тепло и сумрачно, в увернутой лампе горел огонь, пахло квашонкой. Кошка хотела потереться о мокрое голенище, но раздумала и уселась на лавку. На столе, прикрытом чистой скатертью, стояли, идимо, пироги, а в большой, точенной из дерева, крашеной чашке пиво Али же сусло.
— Ой, я вся, вся мокрая! — Тоня укрылась за печью. — Я сичас… огонь можно вывернуть…
Очередной громовой раскат, словно выручая Прозорова, так ударил над крышею, что даже лампа мигнула. Прозоров вывернул в лампе фитиль. Осветились тесаные желтые стены, зеркало на простенке, завешенное от грозы полотенцами, дорожки половиков на чистом белом полу. Тоня, переодетая в сарафан и сатиновую с воланами кофту, босиком вышла на середину избы, метнулась за самоваром к шкафу.
— Не надо самовар, Тоня! — остановил Прозоров, и она послушно закрыла шкаф.
— Садитесь… за стол, сичас студеню принесу.
Она быстро сходила куда-то в сени, принесла чашку крепкого бараньего холодца и раскрыла скатерку.
Прозоров глядел на нее словно во сне, не веря себе.
— Тоня, почему ты не пришла? На берег, в иванов день…