Неизвестный Алексеев. Неизданные произведения культового автора середины XX века (сборник) - Геннадий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяева вспоминали:
– Помнишь, в одиннадцатом номере жила тетя Фаня? Она в столовой работала. Ее сын, Митька, был такой сытый, краснощекий, и тетя Фаня не выпускала его на улицу – боялась, что его убьют и съедят!
– А помнишь, над нами, в пятом номере, жил Федька по прозвищу «Кривой»? Ему было тогда лет 10. Раз послала его мать за хлебом – сама-то уже не могла ходить, – и какие-то парни отняли у него на улице хлебные карточки. Федька весь день просидел в парадной – боялся идти домой. Весь день сидел на ступеньках и плакал.
– А в двадцатом номере жила генеральша, молоденькая и очень веселая. Ей привозили с фронта продукты, трофейный французский коньяк, немецкий шоколад. По ночам она устраивала у себя попойки с танцами под патефон. А во дворе на снегу валялись замерзшие трупы. Их вытаскивали из квартир и бросали, потому что дальше тащить не было сил.
28.9
За неделю до самоубийства Ходорка пришел к Н. и сказал:
– Ты не думай, все равно я себя порешу… У меня к тебе просьба – напиши обо мне стихотворение! Одно маленькое! Тебе же не трудно. Пусть помнят Ходорку. Ходорка был хороший парень!
30.9
Если выпить натощак стакан сухого вина, наступает блаженное состояние примиренности с миром и самим собой. Всем все прощаешь и на себя смотришь без отвращения. Идешь по улице, мурлычешь себе что-нибудь под нос и с умилением поглядываешь на прохожих.
Если каждый день перед обедом выпивать по стакану вина, то можно стать вполне добрым и веселым человеком. Французы давно знают этот секрет.
Сегодня я выпил этот стакан в кафе-мороженое на Вознесенском проспекте В маленьком зале было пусто. Я сидел у окна и глядел на улицу.
Вошла пожилая, неопрятно одетая женщина с сумкой для провизии. Буфетчица и уборщица, собиравшая со столиков грязную посуду, шумно ее приветствовали. Женщина остановилась посреди зала, поставила на пол сумку и запела чистым, сильным голосом:
Парней так много холостых,А я люблю женатого-о-о-о!
Замолкла, выжидательно поглядела на меня.
Буфетчица сказала:
– А что? Ты же не хулиганишь! Петь никому не запрещается. Пой, Маша, пой!
Женщина запела опять:
Я от себя любовь таю,А от него тем боле-е-е!
Буфетчица и уборщица подтягивали. Потом все рассмеялись, и я тоже.
– Вы меня не осуждайте, молодой человек! – сказала мне Маша. – Я пьяненькая, но вы меня не осуждайте.
– Что вы! – сказал я. – За что же? Вы прекрасно поете!
– Золотой у Маши голос! – сказала буфетчица. – Ей бы в театр, в оперу!
– Да, неудачница я, – вздохнула Маша, – непутевая у меня жизнь!
3.10
«Затмение» Антониони. Это уже классика. Об этом написаны сотни статей. Об этом уже перестали спорить: всем ясно, что это классика.
Зал был полон (итало-французское производство, на рекламах красивая женщина в объятиях красивого мужчины). До половины фильма публика сидела смирно и ждала – должно же, черт возьми, что-то произойти на экране! Но на экране ничего не происходило. Героиня (странная какая-то девка, видимо, немного не в себе) бесцельно шатается по городу и валяет дурака. Зачем-то бросила одного парня, а другого водит вокруг пальца, зачем-то наряжается негритянкой и танцует дикарский танец, зачем-то ловит собаку и так далее. То она киснет, то хохочет без причины, то стоит не шевелясь, то бежит куда-то, сломя голову. Чушь какая-то!
В партере кто-то захихикал. Хлопнули сиденьем стула – кто-то вышел из зала, нарочито громко стуча подошвами. На балконе раздался свист. Шум нарастал.
Перед концом хохот стал откровенным. Зрители потешались, зрители гоготали, стучали ногами. Их охватило буйное веселье. Последние прекрасные, пронзающие душу кадры шли под гомерический хохот и вой толпы. Это было страшно.
Выходя, встретили В. Губы у нее тряслись.
– Ужасно! – сказала она. – Какое кощунство! Какое глумление над искусством! Как они хохотали! Ужасно!
5.10
Будучи в Киеве, узнал я с удивлением, что немцы разрушили только Крещатик и прилегающие улицы, а все остальное уцелело. «Не хватило времени, – думал я, – а то взорвали бы они и Софию, и Владимирский собор, и Кирилловскую церковь, и Андреевский собор… Все бы погибло!»
Прочитав же повесть А. Кузнецова «Бабий яр», я пришел в смятение. Оказывается, немцы в Киеве ничего не уничтожали, оказывается, Крещатик был взорван чекистами, заложившими в зданиях фугасы замедленного действия! Кузнецов спокойно повествует о том, как центральная улица украинской столицы, гордость киевлян, превращалась в развалины на глазах у перепуганных немцев. Оккупанты пытались потушить пожары, но не справились – очень уж много было огня. «Ни одна столица Европы не встретила гитлеровские войска так, как Киев!» – пишет Кузнецов.
Ум изнемогает от ужасных предположений: быть может, немцы вообще ничего не разрушали – не стреляли в Нередицу, не жгли петергофский дворец, не взрывали Новый Иерусалим?
Пожар Москвы 1812 года изображается в нашей истории как образец отчаянного, неслыханного патриотизма. Москва-де – еще не вся Россия.
Но Россия потому и Россия, что у нее есть Москва. И для чего же воевать, как не для того, чтобы спасти то, что создано народом за столетия?
Вот взяли бы французы и в знак протеста против оккупации сожгли бы Елисейские поля! А заодно и улицу Риволи вместе с Лувром! Чего им стоило!
Так нет же, не сожгли. Кишка у них тонка. И Париж остался цел, слава богу.
10.10
Подхожу к полке и провожу ладонью по корешкам книг: Катулл, Ду Фу, Хафиз, Петрарка, Ронсар, Шекспир, Бернс, Байрон, Гейне, Петефи, Лермонтов, Бодлер, Рембо, Верхарн, Блок, Уитмен, Лорка, Пастернак… Сколько их было? Сколько их еще будет?
Жалею себя. Лгу себе – притворяюсь, что все понял и совсем смирился, но тайком от себя себя жалею. По ночам плачу над собой и целую руки себе, покойнику.
11.10
Читаю лекции по истории искусств студентам первого курса. Слушают внимательно, говорят: интересно.
Мне тоже интересно. Будто все искусство моих рук дело, и вот я показываю его людям с гордостью за себя и человечество.
13.10
Дж. Уитроу – «Естественная философия времени».
Время, «разъятое, как труп». А оно живое, оно течет сквозь пальцы. Я его вижу, ощущаю его.
Воистину, чем глубже проникает наука в природу, тем беспомощнее она становится.
Смотрю на мадонну Боттичелли, на ее прекрасный лоб, на застенчиво опущенные веки, на нежный детский рот с пухлыми губами, на руки ее, такие тонкие, слабые, вытянутые вперед в робкой попытке защититься (поздно! Над головой ее уже сияние!), на коленопреклоненного ангела-вестника с зеленой ветвью в руке, на фантастический, неведомый пейзаж в окне – смотрю и вижу бесценный кристалл чистого времени, добытый искусством.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});