Фаворит - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стал бояться ночей. Уже не раз звали его:
— Да пусти меня к себе… открой, я утешу тебя!
Обессилев, Потемкин растворил двери, и на шее его повисла Прасковья Брюс, жарко целуя его…
Утром графиня отбыла во дворец с докладом Екатерине:
— Форты сдались, и крепость пала.
— Хвалю за храбрость! Поднимем же знамена наши…
В доме Потемкина появился Алехан Орлов, посмотрел, что на постели — войлок, подушка из кожи набита соломкой, а в ногах — худой овчинный тулупчик.
— Не слишком ли стеснил себя скудостью?
— Эдак забот меньше, — пояснил Потемкин.
Алехан поднял с полу одну из книг, раскрыл ее — это было сочинение Госта об эволюциях флотских. Бросил книгу на пол:
— Ныне я, братец, тоже флотом увлекся. — Потом сказал Потемкину, чтобы сбирался в Зимний ехать. — Без тебя возвращаться не велено, таково желание матушки нашей… Шевелись, братец!
Постриг он ногти и волосы. Белая косынка, скрученная в крепкий жгут, опоясала голову, скрывая уродство глаза.
Екатерина встретила отшельника строго:
— Наконец-то я вижу вас снова… Из подпоручиков жалую в поручики гвардии! Кажется, ничего более я не должна вам.
Правил он в полку должность казначейскую, надзирал в швальнях за шитьем солдатских мундиров. Писал стихи. Писал и рвал их. Сочинял музыку к стихам разодранным, и она мягко растворялась в его одиночестве, никого не взволновав, никому не нужная. А в трактире Гейденрейха, где всегда были свежие газеты из Европы, случайно повстречал он Дениса Фонвизина:
— Друг милый! А где ноне Яшка Булгаков?
— Яшке повезло: его князь Николай Васильич Репнин с собою в Варшаву взял, он при посольстве его легационс-секретарем… Говорят, картежничает — ночи нет, чтобы в прах не продулся!
О себе же поведал, что служит при кабинет-министре Елагине для принятия прошений на высочайшее имя, а самому писать некогда. Выбрались из трактира. Ладожский лед давно прошел. Петербург задремывал в чистоте душистой ночи; на болотах города крутились винты «архимедовых улиток», вычерпывая из ям воду…
— Чего не спросишь, Денис, куда глаз подевался?
— Говорят разно: бильярдным кием вытыкнули или…
Потемкин сказал ему, что придворная служба уже мало влечет. Желательно вкусить славы военной:
— Даже окривевший, а вдруг пригожусь?
Вечером он разрешал на доске шахматную задачу Филидора, когда слуга доложил, что какой-то незнакомый просится:
— Сказывал, бывал в приятелях ваших…
Предстал человек с лицом, страшно изуродованным оспою; кафтанишко на нем облезлый, башмаки вконец раздрызганы, а на боку — шпажонка дворянская (рубля в три, не дороже).
— Или не признал меня, Гриша? — спросил он тихо.
— Ах, Васенька! Глаза да голос выдали. Вижу, что оспа до костей обглодала… Где ж тебя так прихватило?
Это был неприкаянный Василий Рубан.
— Да и сам не ведаю где… Год назад по делам таможенным в Бахчисарай ездил к резиденту нашему, в Перекопе татарском, возвращаясь, отночевал — еще здоров. Заехал в кош Запорожский, тут меня и обметало. А сечевики усаты знай одно меня из ведер на морозе водой окачивали. Потом землянку отрыли, там гнить и оставили. Спасибо — еду и воду носили. Уж не чаял живым остаться. Одно ладно, что оспа эта проклятая хоть глаза не выжрала мне… мог бы ослепнуть!
Тяжкое чувство жалости охватило Потемкина: за этой тощей шпажонкой, за этими башмаками виделась нищета безысходная, да и сам Вася Рубан не стал притворяться счастливчиком:
— Дожил — хоть воровать иди. Покорми, Гриша…
Потемкин выбрал из гардероба кафтан поуже в плечах, велел башмаки драные на двор выкинуть, свои дал примерить, потом выложил перед поэтом четыре шпаги, просил взять любую.
— Бог тебе воздаст, Гриша, — прослезился Рубан. — Людей-то добрых немало на Руси, да ведь не у каждого попросишь…
В разговоре выяснилось, что Рубан переводами кормится.
— Писать уже перестали — все, кому не лень, перетолмачивать кинулись. Иногда эпитафии на могилки складываю. Приду на кладбище и жду, когда покойничка привезут. А родственникам огорченным свой талант предлагаю: мол, не надо ли для надгробия восхваление в рифмах сочинить? Однажды на гении своем три рубля заработал. Вот послушай: «Прохожий! Не смущай покой: перед тобой лежит герой, Отечества был верный сын, слуга царям и добрый семьянин…» Мне бы самому под такою вывеской полежать!
Потемкин спросил о Василии Петрове; оказывается, тот при Академии духовной на Москве учительствует, а сейчас тоже в Петербург приехал, возле Елагина толчется, каждый взгляд его ловит.
— А что ему надобно от кабинет-министра?
— Ласки. И лазеек в масонство, благо Елагин-то шибко масонствует. В ложу его попасть — быстрее карьера сделается.
— А я был в ложах, — сознался Потемкин как о стыдном грехе. — Плуты оне. Я бы всю эту масонию кнутами разогнал…
Встретились и с Петровым; наняли ялик, лодочник отвез их на Стрелку, где пристань. А там базар с кораблей иноземных: матросы попугаями и мартышками торгуют, тут же, прямо на берегу, ставлены для публики столики, можешь попросить с любого корабля — устриц, вина, омаров, фруктов редкостных… Старый нищий, хохоча, пальцем на них указывал:
— Впервой вижу такую троицу: один кривой, другой щербатый, а третий корявый… Охти мне, потеха какая!
Потемкин приосанился:
— Кривые, щербатые да корявые, до чего ж мы красивые!
Вася Петров по-прежнему был пригож, только передних зубов не хватало. Стали они пить мускат, заедая устрицами, а пустые створки раковин кидали в Неву. Потемкин спросил Петрова:
— Клыки-то свои где потерял?
— А как на Руси иначе? Вестимо, выбили.
— Важно ведь знать — кто выбил и за что?
— Барыня на Москве… утюгом! Ревнуча была.
От вина, еды и музыки Рубан оживился:
— Даже не верю, что снова средь вас… Четыре года в степях провел. Смотрю я сейчас вокруг себя: корабли стоят, дворцы строятся, флаги вьются, смех людской слышу. Где же я, Боженька, куда попал?
— Так ты домой вернулся, — ответил Потемкин.
Был он среди друзей самый неотесанный. Рубан владел древнегреческим, латынью, французским, немецким, татарским и турецким. Петров знал новогреческий, латынь, еврейский, французский, немецкий, итальянский. Еще молодые ребята, никто их палкой не бил, а когда они успели постичь все это — бес их ведает!
— А ныне желаю в Англии побывать, — сказал Петров.
— Зачем тебе, скуфейкин сын?
— Чую сердцем — плывет по Темзе судьба моя…
Петров глядел на Потемкина заискивающе, словно ища протекции, но камер-юнкер сказал приятелю, чтобы тот сам не плошал:
— Елагина не тревожь — он кучу добра насулит, а даст щепотку. На его же глазах Дениса Фонвизина шпыняют, он не заступится…
— Так быть-то мне как, чтобы наверх выбиться?
— Вот ты чего хочешь! Тогда слушай. Вскоре в Петербурге великолепная «карусель» состоится. Натяни струны на лире одической да воспой славу лауреатам ристалищным.
Петров хотел руку его поцеловать, но получил по лбу:
— Не прихлебствуй со мною… постыдись!
Когда переплыли Неву обратно, у двора Литейного повстречался молодой солдат вида неказистого, с глазами опухшими.
— Господа гулящие, — сказал неуверенно, — вижу, что вам хорошо живется, так ссудите меня пятачком или гривенничком.
— Да ну его! — сказал Петров. — Пошли, пошли, — тянул он друзей дальше, — таких-то много, что на водку просят.
Потемкин задержался, спрашивая солдата, ради какой нужды ему пятачок надобен, и тот ответил, что на бумагу:
— Хочу стишок записать, дабы не забылся.
— Да врет он все, — горячился Петров. — Гляди, рожа-то какая опухшая, задарма похмелиться хочет. До стихов ли такому?
Солдат назвался Гаврилой Державиным.
— Постой, постой… — припомнил Потемкин. — В гвардии Конной побаски зазорные распевали. Слышал я, что придумал их солдат Гаврила Державин из преображенцев… Не ты ли это?
Выяснилось — он, и Потемкин рубля не пожалел:
— Хорошо, брат, у тебя получается… поэт ты.
Петров и Рубан всячески избранили Державина.
— Побаски мерзкие учинил солдатским бабам в утеху… Какой же поэт? Эдак-то и любой мужик частушки складывать может.
— Верно, Васенька! А мы с тобой еще воспарим, в одах себя прославим на веки вечные… Ишь ты, — не унимался Петров, — бумажки ему захотелось! На што рубль такому давать?
— Лежачего не бьют, — прекратил их споры Потемкин.
2. БОЛЬШИЕ МАНЕВРЫ
Лето 1765 года выдалось сырым и холодным, с моря налетали шквалы, текли дожди. Екатерина все же выехала в Царское Село, где ее навестил камер-юнкер Потемкин — с бумагами от Григория Орлова.