Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки бунт возник стихийно. Такой мелкий повод, как реквизиция монастырских лошадей, – это была всего лишь капля воды, переполнившая чашу мужицкого терпения. Приехали отбирать монастырских лошадей неожиданно. Игумен Иосиф ударил в набат по собственному преступному почину. Восстание никто не возглавлял, никто им не руководил. Об этом свидетельствует бессмысленный поход на Перемышль, не принесший восставшим никаких плодов. Эсер Демин хоронился в малиннике, справедливо полагая, что, попадись он, ему, эсеру, так же не поздоровится, как и большевику Васильеву, только потому что он член исполкома. Эсер Панов прятал большевика Васильева. Эсер Рещиков, как член исполкома, как официальное лицо, позднее присутствовал при допросах восставших и свидетелей. Никого из перемышльских и корекозевских эсеров к ответу не потянули. Значит, их не считали ни соучастниками, ни вдохновителями восстания.
Из Калуги прибыла карательная экспедиция. Состояла она преимущественно из латышей.
Бунтари узнали о ее приближении и устроили засаду в лесу, «дли» моста. Но когда увидели, какая идет сила, когда увидели пулеметы и тяжелые орудия, то, решив, что и взрыв моста не поможет (динамит они где-то раздобыли) и что от родного села уцелевшие каратели камня на камне не оставят, разбежались по лесам. Некоторые навсегда покинули родные края, некоторые вернулись в 27-м году, после амнистии к десятилетию Октября.
Игумен Иосиф, прослышав, что из Калуги послана экспедиция, подстригся в скобку, побрился, надел мирское одеяние, набил полные чемоданы и, оставив братию на произвол судьбы, укатил на шарабане в Воротынск и там сел на поезд. Только его в Перемышльском уезде и видели! Исчез игумен бесследно.
Каратели взялись за дело с автоматической беспощадностью. Кого допрашивали в Корекозеве и без лишних разговоров «отправляли к Аврааму» под соснами, росшими за деревней, кого увозили на допрос в Перемышль. Перемышляне видели, как рано утром провезли на телеге обратно в Корекозево монаха. Голова у него моталась, словно у покойника.
Я всегда потом с жутким чувством проходил мимо придорожных сосен: мне казалось, что они не шумят, а воют и голосят.
К нам чуть не каждый вечер приходили Васильев и его друг-приятель Рещиков. Рещиков приходил прямо с допросов и просил чаю покрепче. Он все хватался за разламывавшуюся у него голову. В его ушах стоял бабий вой. Он так и видел баб, валявшихся в ногах у латышей. Рещикову было ясно, что за отсутствием убийц расстреливают тех, что были последними спицами в колеснице: тех, кто что-то выкрикнул, тех, кто присутствовал при избиении, и тех, кто вовсе не присутствовал; расстреливают по оговору дочери Ракчеева; расстреливают потому, что надо же кого-то расстрелять в назидание всей округе. Расстреляли нескольких непричастных к делу монахов, потому что кто-то же должен был расплатиться за действия бежавшего игумена.
Корекозевцы дрожмя дрожали от страха. Участь каждого зависела от пустой случайности, от того, что чье-нибудь лицо не внушало доверия латышам. И только один крестьянин, отец моего будущего соученика, Василий Здонов, на которого, правда, не падала даже и тень подозрения, не выходил из избы, где чинился скорый суд.
От Здонова отмахивались, как от назойливой мухи, Здонову грозили, а он все свое:
– Да за что ж вы Софронова-то? Он же в это время в Белеве был. Я верно знаю. Он мне кум, приятель мой… Да за что ж вы Меркулова? Ведь он – мой сусед. Когда в набат ударили, я у сабе в огороде копался, а он – у сабе. Мы с ним через плетень переговаривались: «Чего это, мол, в монастыре в набат звонют, а дыму не видать? Стало быть, не на пожар скликают». Ну, мы с ним так до вечера в огороде и прокопались… Да за что ж вы Агапова? Он напротив меня живет. Я видал, как он задолго до набату свово мерина запрег – ему в Андреевск к сыну надо было съездить, он и поехал и там у сына и жил, только вот перед вами возвернулся. За что же вы его-то? Креста на вас нетути…
Так выгораживал – и выгородил – нескольких своих ни за что, ни про что приговоренных к смертной казни односельчан Василий Здонов. Выгораживал, сознавая, что ему могут и по шее накласть, а могут и к стенке поставить, чтобы не мешался и не путался под ногами.
Я беседовал с корекозевцами о событиях 18-го года в 30-м году, и все помнили, кому спас жизнь неказистый этот мужичонка, которому я с великим почтением пожимал шершавую, в заусенцах, ссадинах и мозолях» руку. Мне случалось отведывать у него в избе хлеба-соли, и сейчас я вспоминаю об этом с такой гордостью, какой не испытывал боярин, званый на царский пир.
Обезображенные тела убиенных выловили. Хоронили их в Перемышле с музыкой. Как почти все трагические события того времени, трагическое сочеталось в них с комическим. На кладбище, когда уже в братскую могилу опустили гробы, выступил с речью Демин. Начал он с того, что нынешний траурный «картёж» показывает, как единодушны перемышляне в своем сочувствии к жертвам контрреволюции, а затем, пытаясь выяснить причины кровопролитного бунта, патетическим жестом указал на разверстую могилу.
– Вот где, товарищи, собака-то зарыта! – воскликнул он.
Карательная экспедиция закончила свою работу.
Как-то ранним вечером мы с матерью услышали громкий хор мужских голосов. Мать растворила окно. Мимо нас по той самой улице, где совсем недавно шли бунтари, бодро шагали люди в шинелях, фуражках и сапогах. Шли и пели.
Лучше других я разглядел единственного среди них матроса в бескозырке с ленточками. Глаза у него были воспаленные, сумасшедшие, а оттого, что он насилял голос, рот у него кривился, как у паралитика.
В песне я различил только вот это:
…ни Бог, ни царь и ни герой…
Так, из уст карательной экспедиции, я в первый раз в жизни услышал «Интернационал».
3
Трубит, трубит погибельный рог!
Сергей ЕсенинОбыватели повторяли с горькой усмешкой язвительный куплетец, кем-то переделанный из стишков купринского «Прапорщика армейского», когда большевички от «великого» ленинского ума прихлопнули частную торговлю:
Нет ни сахару, ни чаю,Нет ни хлеба, ни вина.Вот теперь я понимаю,Что свобода нам дана.
На 18-й год нам с матерью хватило продуктов благодаря запасливости покойной моей няни. Как птицы задолго предчувствуют бурю, так Екатерина Дормидонтовна предчувствовала голодуху. Предчувствовала и все припасала то того, то другого.
– Надоть, матушка, надоть, – говорила она на возражения моей матери.
К концу 18-го года запасы истощились. Пришло письмо от Гынги. Она звала меня на всю зиму к себе – у них, мол, сытней и теплей. Мать вынуждена была согласиться на долгую разлуку со мной.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});