Войку, сын Тудора - Анатолий Коган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подмигнув Чербулу, князь Александр затворил за собой массивную дверь.
Вскоре отряд покинул замок. Пятеро латников по-прежнему стояли на площади, младшие — привязанные к собственным позорным столбам, старший — в знак отличия — к виселице. Крестьяне сняли с них шлемы, открыв мрачные, грубые лица братьев, с ненавистью смотревших на селян и их негаданных защитников. Князь Александр, ухмыляясь, подошел к главе хищного семейства.
— Эти земли, купец, — исконная отчина Мангупского дома, — бросил базилей. — Вас еще отсюда не прогнали. Но помни: только мы, властители Феодоро, по праву судим и казним на этих землях. Сегодняшний урок тебе — для крепкой памяти.
— Ты мне заплатишь за него, грек, — прохрипел, напрягая свои путы, налитый яростью итальянец.
— Сколько, торгаш? — холодно спросил Палеолог. — Этого хватит? — и звон брошенного кошелька как последнее оскорбление раздался у ног генуэзца. — А вы — обратился князь к поселянам, — зовите нас опять, если что!
— Теперь, государь, справимся сами, — ответили ему из толпы. — Теперь им страху на нас уже не нагнать!
— Э, нет! — с веселой строгостью воскликнул базилей, садясь в седло. — Бунтовать не годится! Зовите нас, мы с ними по-свойски разочтемся. А бунтовать — не сметь, это уже грешно!
В Мангупе князя и его воинов ждала недобрая весть. Накануне, когда остальные воины, сопровождавшие базилея в Каламиту, возвращались в столицу, в Жунку, одетого в княжье платье, была пущена стрела, убившая его наповал.
Стрелявший, однако, сразу же попался. Люди князя умело допросили убийцу, тот назвал имена. И базилею приготовили к возвращению подарок — дюжину схваченных патрициев, близких друзей покойного Исаака. Заговорщики собирались, убив базилея, поджечь дома его сторонников и посадить на престол сына Исаака — пятилетнего Константина.
12
Султан Мухаммед отдернул шелковую занавеску, закрывавшую широкую нишу во внутреннем кабинете во дворце Топкапы, в срединном крыле, именуемом Чинили-кьошк. Перед ним в золотой раме красовался он сам, всесильный падишах Блистательной Порты, каким его изобразил два года тому назад венецианец Беллини. Заповедь «Не сотвори себе кумира!» свято блюлась последователями пророка Мухаммеда, ни один из правоверных не смел создавать изображения животных или людей, самолично или руками неверных франков, коим, по безбожию, не возбранялось ничто. Ни один, кроме тени Аллаха на земле, верховного первосвященника — имама — в своих владениях, заказавшего свой портрет заморскому нечестивцу, дабы не стерлись из памяти человечества его черты, как не сотрутся вовек деяния. Мессер Джентиле не стал льстить Большому турку, не написал его молодым красавцем; острые черты, большой, чересчур большой, словно принюхивающийся к чему-то хищный нос, тонкие губы, еще не утратившие налет былой чувственности. Глаза, жестокие, холодные, но также — грустные, и высокий лоб в морщинах, вместилище многих дум. Лестного мало, но это был портрет человека умного, могущественного, властного. Султан нравился себе таким.
Мухаммед задернул нишу легким шелком, дабы не было соблазна сановникам и слугам, усмехнулся: чудна натура иноземца. За годы службы при серале венецианский художник привык к нему; между ними, насколько было возможно, родилась даже своеобразная, основанная на уважении дружба. Джентиле часто приходил сюда, проводил с ним время в беседах, не прерывая речей, делал быстрые наброски его персоны для нового портрета. Султан был с ним щедр, на этой службе венецианец сделался богачом. И вот, едва не приполз к нему на днях, трясущийся, больной, умоляя отпустить в Италию. Чувствительного франка в подобное состояние привел, оказывается, сущий пустяк. В одной из бесед, когда речь между ними зашла об анатомии, о том, как сокращаются и расслабляются мышцы шеи, султан, чтобы сделать живописцу приятное и для его же пользы, велел слуге, принесшему кофе, встать на колени, а стоявшему на страже янычару — снести тому на месте голову; мессер Джентиле получил возможность своими глазами увидеть, как напрягаются и расслабляются интересовавшие его мышцы. И увидел бы до конца, если бы не сомлел, как женщина. В чем было дело, разве этот франк не видел ничего такого в Италии? Разве там людей не казнили, не обезглавливали, не сажали на кол и не жгли?
Султан с улыбкой, наградив, отпустил чересчур впечатлительного живописца. Пусть отправляется восвояси; у султана остается другой ученый франк по имени Джованьолли, тоже венецианец, бывший пленник и раб, а ныне — приближенный советник и придворный летописец. Этот верен ему и предан; этот привык ко всему и снесет любое; Мухаммед недаром называет его своим ученым попугаем.
За тяжелыми портьерами у входа послышалось движение. Султан негромко хлопнул в ладоши; по ковру в кабинет на коленях вполз гулям.
— Плохие вести, о Порог справедливости,[12] — прошептал юноша непослушными губами.
Другой юноша, в запыленном платье гонца, подполз к ногам повелителя, держа золотой поднос. На подносе лежал пергамент, свернутый трубкой. Мухаммед взял послание, сломал печать. Но тут же протянул гуляму.
— Что в нем?
Юноша торопливо пробежал глазами витиеватые строки; повелитель не любил многословного стиля османских писарей, слуги были приучены излагать в двух словах сущность писем, приходивших в сераль.
— Из Крыма, пресветлый падишах, — доложил он внятно, но тихо. — Нечестивый бей Искендер Палеолог захватил Мангуп-кале, казнил брата.
В комнате воцарилась тишина. Дежуривший за портьерой янычар неслышно выступил из тени, вынул нож. Султан, однако, медлил, не подавая обычного знака. Один кяфир убил другого, тем более — брата; какая же это плохая весть? И чем был ценен убитый христианский князь для него, Мухаммеда, для его империи? Теперь его войско, вступив в Феодоро, не будет возиться с ненужным уже вассалом; войско султана легко и просто сметет с лица земли непокорное княжество и этого бея Искандера, как поступают с врагом.
Султан подошел и, ударив гонца ногой в плечо, более — для порядка, щелкнул пальцами; оба юноши и янычар мгновенно исчезли с его глаз.
Близился вечер. Близилась пора, когда злая болезнь, поразившая его как последнего водоноса, опять давала себя чувствовать неизбывной, ноющей болью, когда дело и разум повиновались Мухаммеду с трудом, словно слушались болезни, а не своего природного хозяина. В эти часы, как обычно, Мухаммед начинал чувствовать жестокое стеснение в груди, хотя он щедро лился, раздувая легкие занавеси, сквозь огромные дворцовые окна. И больной султан выходил на широкую галерею, опоясывавшую Чинили-кьошк на уровне его верхнего, третьего этажа.