Поворотный день - Владимир Богомолов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он, горячась и сбиваясь на родную речь, так, наконец, и ответил, чем вызвал добрую улыбку вождя. А потом Ленин серьезно сказал:
— И все-таки верьте в свою мечту. — Он бережно коснулся бархата, обрамляющего орден на груди Дундича, и заглянул в глубину его широко открытых глаз. — Ведь мы боремся не только за интересы русского трудящегося люда, но и за интересы пролетариата всего мира. Рабочие всех стран смотрят на нас с надеждой, и мы не обманем этих надежд. Вы верите в это, дорогой товарищ?
— Верю! — подтянулся Дундич.
— Потому и дерется как лев, — поддержал его Ворошилов.
За дверью прозвенел второй звонок. Гости, оглядываясь, потянулись к выходу. А Владимир Ильич, приветливо помахивая рукою негромко говорил:
— Мы очень рассчитываем на вас, товарищи.
И точно эхо многотысячного, единого в своем порыве голоса всех конармейцев, прозвучало заверение Буденного:
— Не подведем, Владимир Ильич!
…Когда повестка дня съезда была исчерпана, делегаты проголосовали за предложение провести заседание, посвященное чествованию Владимира Ильича. Проголосовали, несмотря на возражение юбиляра. Ленин, очевидно, настолько неловко чувствовал себя в роли получающего по заслугам, что после выступления второго оратора покинул зал. Для Дундича это был незабываемый урок скромности.
В нем еще долго звучали слова ленинской заключительной речи: «В этой работе организации, в которой мы, русские, были слабее других, в этой работе самодисциплины, в этой работе умения отбрасывать постороннее и добиваться главного, ничего быстро не сделаешь, и в этой области сбора хлеба, ремонта транспорта, восстановления хозяйства, которое двигается только вершок за вершком, где подготовляется почва и делается малое, но прочное, — в этой работе на нас смотрят рабочие всех стран, ожидая наших новых побед!»
«Вы верите в это, дорогой товарищ?» — слышал дальше Дундич родной картавящий голос. И мысленно повторял, как клятву: «Верю!»
Рассвет на взморье
С каменистого крутояра открывалась такая ширь, что никаких глаз не хватало окинуть ее разом.
Вчера вечером, когда вслед за стремительно отступавшим корпусом Султан Гирея красные ворвались в этот приморский городок, Дундич не доскакал до причала, откуда, укрываясь дымовой завесой, отчалили последние пароходы с деникинцами. Смертельно усталый — давало знать недавнее ранение — он едва добрался до домика, приготовленного им с Марией заботливым ординарцем, и заснул, лишь прислонив голову к подушке. И так же неожиданно проснулся, словно что-то тугое ударило в уши. Первой мыслью было: неужели бой? Резко вскинул голову. Выстрелов не слышно, но что-то, напоминающее дальние раскаты грома или батарей, било в перепонки. Взглянул на спокойное лицо жены. Неужели не слышит? Позавидовал. Подпер голову рукой.
«У-у-ух!» — доносилось снизу, из-под обрыва.
Затем наступила короткая тишина и снова:
«У-у-ух!»
И тут осенило: море!
Да, видно, забыл Иван, как рокотало оно под боком целых две недели, пока добирался к дядьке в Америку. Только там, на пароходе, этому неумолчному грохоту сопутствовала постоянная качка, она муторила душу, выдавливала из орбит глаза, вырывала из горла стон. Такой же немилосердной была и обратная дорога. Шесть лет минуло с той поры. Шесть лет. А как всполошило память!
Правда, с морем он встречался и совсем недавно, в Одессе. Но почему-то там не слышал шума прибоя. Должно быть, заглушали его разрывы снарядов и дробная скороговорка пулеметов.
И вдруг смертельно, как в минуты короткой передышки, захотелось курить. Осторожно спустился с кровати. Мария привычно протянула руку, желая обнять мужа, но ладонь уперлась в теплую наволочку. Он успокоительно погладил ее по голове, по коротким, после тифа, волосам.
Она тут же открыла глаза.
— Что это? — смятенно спросила, остановив зрачки на окне.
Он хитровато улыбнулся.
— Угадай.
Видя перед собой его спокойное лицо, она все же тревожно спросила:
— Неужели кадеты возвращаются?
С того света обратной дороги нет, — тихо сказал Иван.
— А те, которые уплыли?
— Они не вернутся, — заверил Иван. — Мы их будем догонять и догоним, милая моя Марийка. Теперь скоро.
— А что же это там? — приподнялась она.
— Угадай.
Нет. Она не могла угадать. Ведь она никогда не слышала моря.
— Море, — выдохнул он. — Оно всегда шумит…
Мария прислушалась и прочла Пушкина…
И долго, долго помнить будуТвой гул в вечерние часы.
Несомненно, эти строки поэт читал, стоя перед бунтующей стихией. Но она-то не прощается, а только встречается с морем. И тут нужны другие слова. А может, слов не надо, а стоит накинуть сарафан, кацавейку, натянуть яловые сапожки да бежать к синему морю-океану, куда столько месяцев рвалась буденовская конница. Рвалась потому, что все знали: не за что будет белякам уцепиться на берегу. Значит, кончится поход, завершится война. И вернутся они с милым да суженым в родной Колдаиров, брякнутся в ноги отцу-матери, попросят родительского благословения да заживут так дружно и любо, что весь Дон будет завидовать счастливой паре.
— Ой, Ванюша! — припала она горячим лицом к груди мужа. — Это же конец! Нашим мукам, разлукам конец. Нашему счастью начало.
Ее слова взволновали, потому что он сам только что думал приблизительно так. Он прижал ее худенькие плечи к себе и, задыхаясь от радости, бормотал:
— Лада моя, ладушка. Скоро не будет у тебя этих косточек, этих тоненьких пальчиков, этих маленьких волос. Будешь ты такая, как прежде. Самая красивая.
Мария расцепила руки и отвердевшим голосом спросила:
— А теперь кто же самая красивая? Уж не Лидка ли рыжая?
— Нет, нет, — горячо отверг он ее напрасные подозрения, ты и теперь самая, самая… Но я хочу, чтобы ты была еще лучше, чтобы твои не сказали, что я тебя заморил…
— А у самого что осталось, Ванюша, — пьяная от его слов, не спросила, а утвердительно сказала Мария. Кости да кожа. Живого места на теле не найдешь. Рубцы да шрамы. И никакое мясо их не затянет.
— И не надо, — вдруг согласился Дундич и, глядя в омуты зрачков, как во что-то очень далекое, попросил: — Детей надо. Сынов. Рубцы и шрамы покажу им. Гордиться станут.
— Теперь уж скоро, должно. Как шашку скинешь, — ответила Мария, точно ей было не девятнадцать, а далеко за тридцать.
Он нередко удивлялся ее житейской мудрости, унаследованной от тихой матери и предприимчивого отца. Другие в ее возрасте живут, не оглядываясь и вперед не загадывая. Взять ту же Лидку. Сколько раз, заколдованно глядя на него, без стеснения просила подарить ей сына. И уверяла, что обличьем будет казачонок в мать, а смелостью, лихостью — в отца. У Марии же наоборот — он просит, а она чего-то выжидает, о чем-то тревожится. Да как не тревожиться. Не завороженный он ни от шашки, ни от пули. Правда, говорят, что в рубашке родился, да уж больно непрочная рубашка. Считай, с декабря семнадцатого и по сей день — двадцать ранений.
Прошлепал босыми ногами к окну. Присел на табуретку. В один миг скрутил цигарку. С шипеньем и треском разгорелась махорка. Захватывающая дух острота, вроде холодной воды, остудила нутряной ныл.
Мария лежала притихшая, вся обращенная к морю. И лишь когда он бросил окурок в форточку, она поднялась.
— Пойдем к морю? — смиренно попросила мужа.
И вот они стоят на каменистом крутояре. Молча прижались друг к другу. Смотрят вдаль. Слушают утреннюю побудку моря. А ветер, будто скульптор, ощупывает их, прикасается плотно, забирается в каждую складку одежды. Кажется, лепит их фигуры на века.
Они смотрят на черное, с белыми пересветами раздолье, и каждый видит за его кромкой свое. Он — гористую Далмацию, крохотную деревеньку, красная черепица которой теперь утонула в кипени сплошных вишенников. Она — родное Придонье с лугами в размоинах, с пшеничными нивами…
Разные думы, но в одном сходятся: оба прикидывают, как скоро они увидят въяве отчий край. Наконец, Дундич тяжело вздохнул и признался:
— Не скоро, видно, шашку сниму.
— Почему же, Ванюша?
— В Крыму еще Врангель сидит, а после двинемся мы с Данилой Сердичем в родную Сербию. Сбросим в Адриатическое море собственных буржуев и помещиков. А уж тогда, если не позовут нас на помощь пролетарии других стран, тогда уж повешу я свою дорогую шашечку на ковер, на самое почетное место, и возьмусь за машину, которая вместо лошади землю пахать будет.
Не чувствовал, что ли, Иван, что своим рассказом-мечтой убивает в Марийке всякую надежду на скорое свидание с Колдаировом, на родительское благословение? Мария медленно, постепенно, как пароход от пристани, отходила от мужа, стоящего уже не на каменистом крымском взвозе, а где-нибудь на остроребрых береговых скалах Адриатики, где волны, как ковыли, не меняют цвета гребней, оставаясь вечно седыми.