Мемуары. Избранные главы. Книга 1 - Анри Сен-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И то, что в Медоне во время столь опасной болезни Монсеньера м-ль Шуэн навещала его по нескольку раз в день, причем король, вместо того чтобы удалить м-ль Шуэн из дворца, как делалось всегда в подобных случаях, не только знал об этом, но спрашивал у г-жи де Ментенон, которая в Медоне так же, как и всюду, ни с кем не виделась и заглянула к Монсеньеру, быть может, не более двух раз, спрашивал, говорю я, встречалась ли она с м-ль Шуэн, и пенял ей за то, что она ее не повидала, непреложно свидетельствует о том, что они состояли в браке, тем паче что г-жа де Ментенон, сама замужем и так старательно выставлявшая напоказ свою строгую нравственность и благочестие, не имела никаких причин допускать подобный пример и подобное обхождение, не будь они освящены таинством, а присутствие м-ль Шуэн, как мы видим, никогда не вызывало у них ни малейших возражений. Эта необъяснимая привязанность, столь сходная во всем, вплоть до наружности любимой женщины, с привязанностью короля, была, пожалуй, единственной чертой сходства между отцом и сыном. Монсеньер по умственным способностям, которые проявил, не мог воспользоваться превосходным образованием,[206] каковое дали ему герцог де Монтозье, а также Боссюэ и Флешье, епископы Мо и Нима. Напротив, если даже у него была искра дарования, то она угасла под гнетом сурового, строгого воспитания, которое окончательно подавило его и без того робкую натуру и привило ему крайнее и непреодолимое отвращение не то что ко всякому труду или учению, но вообще к любым умственным занятиям, так что, по собственному его признанию, с тех пор, как он избавился от наставников, он в жизни ничего не читал, кроме раздела о Париже в «Газетт де Франс»,[207] откуда узнавал о смертях и бракосочетаниях. Итак, и врожденная робость, и тяжкое ярмо воспитания, и беспросветное невежество, и умственное бессилие — все способствовало тому, чтобы он проникся трепетом перед королем, который со своей стороны ничего не упустил, дабы поддерживать и раздувать этот ужас на протяжении всей своей жизни. Он всегда вел себя с сыном как король и почти никогда — как отец, а если у него и прорывались какие-нибудь отцовские движения, на них всегда лежал отблеск королевского величия, даже в самых житейский делах, в самой интимной обстановке. Редкие минуты выпадали им наедине, и это были только минуты; чуть не всегда при их свиданиях присутствовали побочные дети и приближенные слуги; никакой непринужденности, никакой свободы, вечная натянутость, вечная почтительность; Монсеньер ни на что на смел отважиться, ни на что посягнуть, а между тем, что ни день, у него на глазах и то и другое успешно позволяли себе герцог Мэнский и герцогиня Бургундская, привыкшие в любое свободное от дел управления время к самым фамильярным выходкам и вольностям по отношению к королю, иной раз крайне безудержным. Монсеньер втайне ревновал к ним, он не умел последовать их примеру. Он не в состоянии был ничего добиться благодаря уму, как добивался герцог Мэнский, который умел быть не сыном короля, а сыном просто человека, причем король отнюдь не замечал этой несоразмерности.
Монсеньер уже вышел из возраста герцогини Бургундской, которой еще прощались ребячества — как по привычке, так и благодаря изяществу, которое она вкладывала в свои проделки; итак, ему оставалось только звание сына и наследника, то есть именно то, что возбуждало в короле подозрения, а его самого держало в ярме. Король ни на гран не доверял ему; стоило ему проявить к кому-нибудь симпатию, как этот человек тут же ощущал на себе губительный удар с другой стороны, и король так заботился о том, чтобы показать бессилие своего сына, что ничего не сделал ни для кого из тех, кто усердно старался услужить Монсеньеру, даже для товарищей его детских игр, хотя они были выбраны и назначены самим королем, который, впрочем, весьма не одобрил бы, если бы они не следовали прилежно повсюду за Монсеньером. Я не имею здесь в виду ни д'Антена, который вообще не знал себе равных, ни Данжо, который только для виду принадлежал к приближенным Монсеньера, а сам был привержен к королю; жена же его состояла в самой тесной дружбе с г-жой де Ментенон. Министры не смели приблизиться к Монсеньеру, который и сам не рисковал ни о чем их расспрашивать, а если кто-нибудь из них или из влиятельных придворных и был с ним в добрых отношениях, как, например, канцлер, обер-шталмейстер,[208] Аркур, маршал д'Юсель, они прилагали огромные усилия, дабы это скрыть, и Монсеньер им в этом способствовал. Если король обнаруживал подобную симпатию, он расценивал ее как заговор; особы, за которыми такое замечалось, становились ему подозрительны, и на них можно было ставить крест. Такова нашумевшая история с удалением герцога Люксембургского,[209] которому затем ни привилегии, связанные с его постом, ни необходимость прибегать к его услугам и ставить его во главе армий, ни военные его победы, ни лесть и низости, которые он пустил в ход, не помогли вернуть прежнее положение. Поэтому, когда Монсеньера просили принять в ком-либо участие, он чистосердечно отвечал, что его заступничество только погубит этого человека. Иногда у него вырывались односложные, но горестные жалобы — подчас после того, как король со своей обычной холодностью в чем-либо ему отказывал; в последний раз в своей жизни уезжая в Медон, откуда уже не вернулся, он был до того уязвлен полученным от короля отказом в сущем пустяке, о котором просил для Казо — от коего я об этом узнал, — что закаялся впредь хлопотать за кого бы то ни было и, раздосадованный, сказал Казо в утешение, чтобы тот надеялся на более благоприятные времена, которые настанут по велению природы, — такие речи были чудом в его устах. Заметим, между прочим, что и Монсеньер, и Месье умерли оба в минуту обиды на короля. Монсеньер был причастен ко всем государственным тайнам на протяжении многих лет, но не имел ни малейшего влияния на дела: он знал о них — и все. Холодность короля и, возможно, недостаток сообразительности заставляли его держаться подальше от этих забот. Однако он прилежно посещал государственные советы, но, хотя в равной степени допускался и на советы по финансам, и по внутренним делам, он почти там не появлялся. Что до особых королевских трудов, об этом и речи не было, и, не считая самоважнейших новостей, ни один министр никогда и ни о чем ему не докладывал; еще гораздо менее отчитывались перед ним командующие армиями и те, кто служил за границей. Монсеньера тяготил такой недостаток почтительности и всеобщего внимания, тяготила зависимость, вплоть до самой смерти не позволявшая ему ни на шаг отлучиться от двора, не сказавшись королю, что равнялось просьбе о разрешении. Он прилежно и исправно исполнял долг сына и придворного, но всегда ограничивался самым необходимым, без малейших дополнений, и вид у него при этом бывал более почтительный и сдержанный, чем у любого подданного. Из-за всего этого он обожал Медон и свободу, которой там наслаждался, и хотя нередко бывало совершенно очевидно, что короля огорчают частые отлучки сына, и разлука с ним, и разделение двора, особенно летом, когда из-за войны двор и так был немногочислен, но принц никогда не подавал виду, что это замечает, и не отказывался от поездок, не меняя ни числа их, ни продолжительности. В Версале он бывал мало, а посещения Марли, если они чересчур затягивались, часто прерывал и уезжал в Медон. По всему этому можно судить, сколь нежные чувства жили у него в сердце; но уважение, почтение, преклонение, подражание во всем, в чем только можно, было в нем очевидно и никогда не иссякало, так же как страх, робость и соблюдение приличий. Утверждали, будто он безмерно боится потерять короля: нет никакого сомнения, что он проявлял это чувство; но нелегко согласовать эту истину с другими фактами, о которых было известно. Во всяком случае, несомненно одно: за несколько месяцев до его смерти герцогиня Бургундская поехала в Медон навестить его и поднялась в святая святых его антресолей; ее сопровождала г-жа де Ногаре, которая благодаря Бирону да и сама по себе имела туда доступ; они застали Монсеньера в обществе м-ль Шуэн, г-жи герцогини Бурбонской и обеих Лильбон; все увлеченно столпились вокруг стола, на котором лежал толстый том эстампов, изображающие коронование, и Монсеньер с большим усердием их разглядывал, давая остальным пояснения и благосклонно выслушивая замечания по этому поводу, а говорилось буквально следующее: «Вот этот человек подаст вам шпоры, этот — королевскую мантию, а пэры возложат вам на голову корону» — и так далее, причем продолжалось это довольно долго. Я узнал о том два дня спустя от г-жи де Ногаре, которая была весьма удивлена, тем более что приход герцогини Бургундской вовсе не прервал этого странного развлечения, отнюдь не свидетельствовавшего о том, что наследник так уж страшится утратить отца и сам стать королем. Он никогда не мог полюбить г-жу де Ментенон или заискивать перед ней, чтобы при ее посредничестве чего-нибудь добиться. Он заглядывал к ней на минуту по возвращении из военных походов,[210] что бывало крайне редко, и по другим, также нечастым поводам; никаких личных дел меж ними не было отродясь; иногда он заходил к ней перед ужином, чтобы сопровождать короля. Она платила ему весьма холодным обращением, которое ясно говорило, что она его ни в грош не ставит. Общая ненависть обеих султанш к Шамийару и нужда во всем, что помогло бы его низвергнуть, сблизила их, как уже было сказано, и каким-то чудом ввела в их круг Монсеньера, на что он никогда бы не осмелился, не поощри его самым действенным образом м-ль де Шуэн и не будь он уверен в поддержке г-жи де Ментенон и всех, кто был в этом замешан. Поэтому за кратким сближением последовали охлаждение и постепенное отдаление. Монсеньер, помимо м-ль Шуэн, вполне доверял м-ль де Лильбон, а также г-же д'Эпине, поскольку сестры были между собою очень дружны. Почти каждое утро принц выпивал чашку шоколада у м-ль де Лильбон. Это был час секретов, и никто, не условившись загодя, не мог нарушить их уединение, кроме одной только г-жи д'Эпине. Заслугой сестер более, чем его собственной, было то, что с принцессой де Конти у него сохранялись некоторые связи и остаток взаимного уважения, а с герцогиней Бурбонской даже дружба, тем более что она заботилась о том, чтобы у нее в гостях он находил развлечения; вот почему он предпочитал герцога де Вандома принцу де Конти, чью смерть принял с таким неприличным равнодушием. Всеми признанные достоинства этого принца крови, кои добавлялись к близости, возникшей в годы воспитания, почти общего для обоих, и к привычке всей жизни, могли бы чересчур давить на Монсеньера, когда бы он стал королем, если бы прежняя дружба сохранилась, и сестры, желавшие управлять сами, потихоньку оттеснили его в сторону. Говорили, что по этой же причине образовался тот ужасный заговор, последствия коего сказались во время Лилльской кампании,[211] а потом память о них заботливо поддерживали в уме Монсеньера, которому, естественно, чуждыми были сдержанность и строгость нравов герцога Бургундского, к тому же и ненависть герцогини Бурбонской отдаляла его от них обоих. По противоположным причинам Монсеньер любил герцога Беррийского, которого эта котерия поддерживала, ибо отделял его от герцога и герцогини Бургундских; таким образом, после всего их противодействия и всеобщей досады на брак герцога Беррийского герцогиня Беррийская довольно быстро была допущена в рагушо и весьма радушно встречена, причем безо всяких даже просьб. При всем влиянии, какое имели на Монсеньера обе Лильбон, надо отметить, что он не принимал всех их причуд, отчасти из-за Шуэнши, которая, всячески им угождая, хорошо знала их и ничуть им не доверяла, как говорил мне Биньен, отчасти из-за герцогини Бурбонской, которая наверняка доверяла им не больше и в грош не ставила их притязания. Беспокоясь о будущем, я прибегнул к епископу Ланскому, чтобы через м-ль Шуэн узнать чувства Монсеньера к герцогам и принцам. Епископ приходился братом Клермону, который погубил себя ради нее, когда принцесса де Конти ее прогнала, а оба брата остались с нею в теснейшей дружбе. От него я узнал, что у Монсеньера вырывались иногда, правда, крайне редко, слова, доказывавшие, что при всей власти над ним обеих сестер он не так уж радел об их ранге, как им бы хотелось, и м-ль Шуэн по просьбе епископа особо настойчиво расспрашивала Монсеньера об этом вопросе. Тогда Монсеньер высказался весьма благоприятно по отношению к рангам герцогов и против несправедливостей, которые, по его убеждению, они претерпели. Он был неспособен не только на ложь, но и на притворство: м-ль Шуэн тоже, особенно с епископом, перед которым, так же как и перед Биньеном, не скрывала своих тайных чувств к м-ль де Лильбон и г-же д'Эпине. Ответ епископа Ланского подтвердил для меня то, что сказал Монсеньер королю, который встретился с ним, как я уже сообщал, в заднем кабинете сразу после аудиенции, которую я вырвал у него по делу о церковных пожертвованиях; в разговоре с Монсеньером король выразил удовлетворение, а Монсеньер, к которому я был по меньшей мере весьма безразличен и которого никто не располагал в мою пользу, отвечал, что совершенно убежден в моей правоте. М-ль Шуэн утверждала и настаивала после его смерти — ибо при жизни его она помалкивала, — что он так противился браку сына с м-ль де Бурбон и выходу замуж м-ль д'Орлеан потому, что ему нестерпимо было смешение своей крови с кровью побочных детей. Возможно, это было правдой: он всегда обнаруживал стойкое отвращение ко всем их преимуществам, у него не вырвалось ни одного внятного слова в пользу м-ль де Бурбон по поводу ее брака с герцогом Бер-рийским; но власть герцогини Бурбонской над ним, опиравшаяся на все, чем он дорожил, была столь безраздельна, а все участники заговора так дружно держали сторону м-ль де Бурбон и так уверенно это высказывали, что они и его, несомненно, убедили бы в этом, не будь он уже убежден, во что есть много причин верить, причем это мнение изрядно послужило к выгоде м-ль д'Орлеан. Позже м-ль Шуэн даже призналась, что сама была против них обеих по этой же причине их незаконного рождения. Что до м-ль д'Орлеан, здесь нет сомнений: из того, что произошло между мною и Биньоном, явствует, как далека она была от герцога Орлеанского. Что касается другой, вполне возможно, что, имея виды на будущее, она опасалась добавлять герцогине Бурбонской весу; но нынешние ее связи с герцогиней, как сама она призналась Биньону, а он передал мне, были так необходимы, так обширны, так тесны, что весьма сомнительно, смогла бы она уклониться от того, чтобы ее туда втянули, тем более что, хорошо осведомленная благодаря столь значительной поживе и герцогиней Бурбонской, и обеими Лильбон, которых эта партия, так же как сама герцогиня, считала своими, и благодаря д'Антену, хотя главными в этом деле были они сами, м-ль Шуэн едва ли осмелилась бы дать себя переубедить; и с этим принцем, который был так слаб и находился в столь могущественном окружении, она едва ли отважилась бы попытать счастья и выстоять наперекор этому потоку, который никогда не иссякал, в то время как сама она часто отсутствовала. Не следует умалчивать об одной прекрасной черте этой удивительной девушки или женщины. Монсеньер, собираясь возглавить армию во Фландрии в следующей кампании после Лилльской, на которую, впрочем, так и не попал,[212] составил завещание, и в нем отказал м-ль Шуэн весьма значительное состояние. Он сообщил ей об этом и показал предназначенное для нее запечатанное письмо, где об этом упоминалось: письмо должны были ей передать, если с ним что-нибудь случится. Легко себе вообразить, как она была тронута вниманием, выразившимся в такой предусмотрительности; но она не успокоилась, покуда и завещание, и письмо не были при ней брошены в огонь, уверяя, что, если, к несчастью, ей придется его пережить, ей слишком много будет и тех денег, составлявших ренту в тысячу экю, которые у нее скопились. После этого тем более удивительно, что в бумагах у Монсеньера не осталось никаких распоряжений на ее счет.