Свет невечерний. Созерцания и умозрения - С. Н. Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда напрашивается прямой вывод, что св. Троицы еще нет, ибо она лишь создается или рождается в мировом процессе. Не наступила эпоха св. Духа, и не закончилась эпоха Сына, а потому еще не вполне рождена вторая, а с нею и первая ипостась, и все тришюстасное Божество находится im Werden. «Во время процесса творения есть множественность, но только потенций, а не личностей. Бог как творец есть хотя и множественность, но не лиц (Gott als Schöpfer ist zwar Mehrere, aber nicht mehrere Personen)… Напротив, в конце творения (но только в конце), когда вторая и третья ипостась преодолением противоположного бытия себя осуществила, налицо (da sind) действительно три лица и однако не три Бога» (337). Божественные ипостаси принимают у Шеллинга, по его собственному выражению, «die Natur und Funktion kosmischer, demiurgisiher Kräfte» (340) [573]. Оставляя в стороне частности учения Шеллинга о троичности [574], необходимо признать, что этим учением он вносит процесс в само Божество и тем самым впадает в противоречие с «собственным утверждением трансцендентности, а потому и абсолютности Бога. Хотя Богу Шеллингом и приписывается полная свобода в миротворении, однако выходит, что, воздержавшись от последнего, само Божество остается в actus purissimus, близком в потенциальности, и не рождается не только для мира, но и для самого себя. Этим отрицается внутритроичная, внутрибожественная жизнь в Божестве вне творения, Божеству приписывается такая неполнота и дефектность, что оно необходимо нуждается в восполнении творением, которое есть вместе с тем и самотворение Божества. Шеллинг устраняет тем самым трансцендентность и абсолютность Божества вне мира и вступает на путь отвергаемого им монизма, динамического миробожия, для которого мир есть становящийся или потенциализирующийся Бог (т. е. оказывается в сродстве с определенно враждебными христианству учениями Гартмана и Древса). При всем глубокомыслии и экзегетическом искусстве Шеллинга приходится признать, что он вводит совершенно недопустимые для христианства мнения о Божестве и св. Троице и вся его «дедукция» троичности есть печальная попытка зарвавшейся спекуляции, того самого предательского «мистического рационализма», в котором он справедливо упрекает Беме. Шеллинг хочет «объяснить» и «дедуцировать» то, что и голос религиозного чувства, и философский критицизм одинаково повелевают принять, как факт божественной жизни, устанавливаемый в религиозном опыте и откровении. Конечно, этот факт можно философски истолковывать, давая ему метафизическое выражение, вскрывая его философские глубины, — это может и даже должен делать философ, но он не может, вместе с Шеллингом, печально сближающимся здесь со своим соперником Гегелем, притязать на раскрытие тайны и генезиса троичной жизни в Божестве, на установление ее «философской необходимости» (317). Это — рационалистическая безвкусица, которую менее всего хотелось бы видеть в Шеллинге, и он платится за нее не только ересью, но и противоречием самому себе. Он совершенно справедливо констатирует, что «идея троичности в Боге не есть как бы отдельный догмат, отдельное положение в христианстве, но его предпосылка или нечто такое, без чего христианство не существовало бы в мире» (316); однако это так именно потому, что Бог предвечно есть Св. Троица в абсолютной трансцендентности Своей, и к этой полноте и абсолютности внутритроичной жизни не может ничего ни прибавить, ни убавить миротворение. Бог как Абсолютное следовательно, самодовлеющее или вседовольное, всеблаженное существо, не может иметь ни прибыли, ни убыли, такое допущение тотчас низвело бы Бога до смешения с миром, привело бы к миробожию или «монизму». Вводя процесс в само Божество, Шеллинг стремится раскрыть печать троичности в мироздании, каковая видима для всякого сосредоточенного ума, даже и вне христианского откровения. Образ Троицы присутствует в духе человека (блаж. Августин), — да и как же иначе возможно было бы обетование Спасителя о том, что Св. Троица приходит и сотворяет обитель в душе исполняющего заповеди. Печать троичности лежит и на всей природе (как об этом с особенной энергией говорит Я. Беме), образ св. Троицы запечатлен и в мировой истории, ибо ипостаси божественные раскрываются в последовательности времен. Однако именно то, что может раскрываться во времени, существует от вечности, а Шеллинг, вместо этого само время, т. е. мировой процесс, вводит в недра Божества, Его им определяет.
4. Время и вечность.
Тайна тварности проявляется в противоречивом самосознании твари о вечности и временности своего бытия. Время есть актуальный синтез бытия и небытия, бывание, Werden. Настоящее, которое всегда поглощается прошлым и устремляется в будущее, есть как бы не имеющая измерения точка, движущаяся в океане меоналыюго бытия: полубытия прошедшего и будущего, — уже–не–бытия и еще–не бытия. В интуиции временности ощущается антиномия тварности, — божественного начала, погруженного в ничто и его собой оплодотворившего. Ибо время есть преходящесть и ничтожество всего сущего, но вместе и возможность всего бывающего, πάντα ρεΐ бытия. Самое сознание временности, с его жгучестью и остротой, порождено чувством сверхвременности, не–временности жизни, оно родится лишь при взгляде во время из вечности. Завистливый Хронос ревниво пожирает детей своих, все умерщвляя, обесценивая, низвергая; жизнь есть какое–то торжество всеобщего умирания. Едва ли чему иному поэты и мудрецы всего мира отдавали столько вдохновений, как воплям и стенаниям временности. Кто хочет с наибольшей силой ощутить эту мрачную лирику, пусть ознакомится с величественным «чином погребения», надписываемым именем вдохновенного песнословца Иоанна Дамаскина.
Самогласны, гл. 1–й. «Кая житейская сладость пребывает печали непричастна? Кая ли слава стоит на земле непреложна? Вся сени немощнейша, вся соний прелестнейша; единым мгновением, и вся сия смерть приемлет…
Гл. 3–й. Вся суета человеческая, елика не пребывают по смерти: не пребывает богатство, ни сшествует слава: пришедшей бо смерти сия вся потребишася…
Гл. 4–й. Где есть мирское пристрастие? где есть привременных мечтание? где есть злато и сребро? где есть рабов множество и молва? вся персть, вся пепел, вся сень…
Гл. 5–й. Помянух пророка вопиюща: аз есмь земля и пепел и паки рассмотрих во гробех и видех кости обнажены, и рех: убо кто есть царь, или воин, или богат, или убог, или праведник, или грешник?
Стихиры. Яков живот наш есть? цвет и дым, и роса утренняя воистину. Приидите убо, узрим на гробех ясно: где доброта телесная? где юность? где суть очеса и зрак плотский? Вся увядоша яко трава, вся потребишася…
— Приидите, братие, во гробе узрим пепел и персть, из нее же создахомся, камо ныне идем? что же быхом? кий убог или богат или кий владыка? кий же свободь? и не вси–ли пепел? доброта лица согни, и юности весь цвет увяди смерть.
— Воистину суета и тление вся житейская, виды и бесславная; вси бо исчезаем, вси умрем: царие же и князи, судии и насильницы, богатии и убозии, и все естество человеческое; ныне бо, иже иногда в житии, в гробы ввергаются…
— Вси телеснии ныне органы праздни зрятся, иже прежде мало движимы бяху, вси недействительни, мертви, нечувственни: очи бо заидоша, связастеся нозе, руце безмолствуете, и слух с ними, язык молчанием заключися гробу предается; воистину суета вся человеческая».
Но из глубины уныния, среди печального молчания, слышится неумолчный шепот, робкий и тихий, но вместе с тем уверенный и незаглушимый: ты — вечен и только родился для времени, — оно в тебе, а не ты в нем, это ты развертываешь и свиваешь его свиток в памяти своего духа, связываешь миги времени в непрерывный его поток, зришь прошлое и будущее из каждого мига настоящего. Время и вечность соотносительны: время не ощущалось бы в течении своем, не суммировалось бы из отдельных разорванных моментов, если бы этого не совершал сверхвременный субъект времени. Время сополагается вечности [575], есть не что иное, как вечность, простершаяся в бытие, творчески объявшая ничто. Поэтому временность есть всеобщая форма бытия, качество тварности [576], которому подвластна вся тварь: и ангелы, и человеки, и весь мир. При этом время может быть различно, временность получает выражение в конкретных, окачествованных временах: время для ангелов, надо полагать, иное, нежели для людей [577], и для человека иное, чем для животных. Разрушительная сила временности, тленность, может не только получать развитие, но и преодолеваться во времени, сводясь к потенциальности, и тогда время становится тем, чем его считал Платон (в «Тимее»), а именно «некоторым подвижным образом вечности», «είκών δ'επινοεΐ κινητόν τίνα αιώνος νοιήσαι» (37 d) [578]. Злое время, «распаленный круг бытия», есть огненное колесо, схваченное тисками жадного ничто. Но, по мере того как тиски эти разжимаются, делаются нечувствительны, ничто становится бессильной потенциальностью, скрытой основой бытия, все победнее звучит небесная музыка «жизни вечной», составляющей предмет христианских упований и обетовании и опытно ведомой святым. Вечность лежит не за временем или после времени, но наряду с ним, над временем, как для него идеал, и под временем, как его основа, которая ощущается временем лишь чрез призму ничто, небытия. В любом миге бытия, в каждом его моменте просвечивает вечность, целостная и неделимая, в которой нет настоящего, прошлого и будущего, но все, что бывает, вневременно есть. Вертикальные сечения времени проникают в вечность, поэтому–то ничто из того, что только однажды мелькнуло во времени, не может уже исчезнуть, обратиться в небытие, ибо имеет какую–то проекцию в вечность, есть сама она в одном из бесчисленных ликов своих. В этой свободе от временности, в этой неистребимости раз бывшего заключается и радость бытия, и страх пред вечностью, ее угроза: на «Страшном Суде» ничто не позабудется и не укроется.