ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах - Аласдер Грей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды Макалпин признался Toy:
— Вчера вечером я неважно себя повел.
— А что такое?
— Пригласил Джуди на вечеринку. Изрядно перепил и начал целовать дочь хозяина на полу за диваном. Она тоже была под хмельком. Джуди нас обнаружила и взъярилась. Беда в том, что я очень уж увлекся и даже не сумел притвориться, будто раскаиваюсь. — Нахмурившись, Макалпин добавил: — Это очень плохо, правда?
— Если Джуди тебя любит, то да, это очень плохо.
Макалпин мрачно поглядел на Toy, потом откинул голову назад и громко расхохотался.
Однажды утром Toy и Макалпин отправились в Каукаденс — бедный район за холмом, на котором была расположена художественная школа. Они делали эскизы на заасфальтированной игровой площадке до тех пор, пока назойливые приставания мальчишек («Что вы пишете, мистер? Вы рисуете фото этого здания, мистер? Мистер, напишите мое фото!») не заставили их уйти по выложенной булыжником улице в сторону канала. Они прошли под низкой аркой деревянного моста и взобрались мимо каких-то складов на холм со скудной растительностью. Стоя под опорой высоковольтной сети, они стали рассматривать сверху городской центр. Ветер, шевеливший полы их пальто, гнал по небу над долиной к востоку горы серых облаков. Пятна светотени перемещались с одного холма на другой, обливая блеском груду жилых кварталов, за которыми темнели здания городских учреждений и силуэты куполов Королевского лазарета, а далее — отливающий глянцем могильной плиты хребет некрополя.
— Глазго — величественный город, — заметал Макалпин. — Почему мы этого почти никогда не замечаем?
— Потому что никто не думает, что в нем живет, — ответил Toy.
Макалпин закурил сигарету.
— Если соизволишь объяснить, я слушаю.
— Возьмем Флоренцию, Париж, Лондон, Нью-Йорк. Всякий, кто туда попадает, не чувствует себя чужаком, потому что уже посещал эти города, знакомясь с ними по картинам, романам, историческим книгам и фильмам. Но если какой-то город художники обошли вниманием, то даже его обитатели не в состоянии его вообразить. Что такое Глазго для большинства из нас? Дом, место работы, футбольное поле или площадка для гольфа, пабы, близлежащие улицы. Вот и все. Нет, ошибаюсь: есть еще кино и библиотеки. Когда нам хочется пофантазировать, мы навещаем мысленно Лондон, Париж, Рим под властью Цезарей, американский Запад на рубеже столетий — бываем где угодно, только не здесь и не сейчас. Воображаемый Глазго существует только в песенке для мюзик-холла и в нескольких скверных романах. Мы предъявили миру только это. И только это предъявляем себе.
— Мне казалось, что не только — еще корабли и, к примеру, станки.
— О да, когда-то мы были главнейшими создателями многих полезных вещей. В начале века у нас действовало наиболее организованное лейбористское движение в Соединенных Штатах Британии. У нас был Джон Маклин — единственный шотландский школьный учитель, который говорил ученикам, что с ними делают. Он устроил здесь, в Клайдсайде, забастовку домашних хозяек против повышения квартирной платы, что заставило правительство запретить домовладельцам во время Первой мировой войны взимать дополнительные деньги. Мало кому из премьер-министров это удавалось. Ленин ожидал, что британская революция вспыхнет в Глазго. Не вышло. В дня всеобщей стачки вон там, над городскими учреждениями, развевалось красное знамя, толпа столкнула трамвайный вагон с рельсов, армия послала танки на Джордж-сквер, однако никто серьезно ранен не был. Никто не погиб — разве что от мизерной платы, от плохого жилья, от скудной еды. Маклина убили негодные условия жизни — в тюрьме Барлинни. Поэтому в тридцатых годах, когда четверть трудоспособных мужчин оставалась без работы, только протестанты и католики полосовали друг друга бритвами. Что ж, легче сражаться с соседями, чем с плохим правительством. Это до начала Второй мировой войны вносило в безысходную жизнь надежду. Вот Глазго и не попал в исторические труды — только в статистические сводки: исчезни он завтра — недостаток в производстве кораблей, ковров и унитазов за считанные месяцы будет восполнен в сверхурочные часы благодарными рабочими Англии, Германии и Японии. Разумеется, наша промышленность обеспечивает занятостью чуть ли не половину населения Шотландии, тут проживающего. Они позволяют нам существовать. Но скажи, пожалуйста, кому в наше время достаточно просто существовать?
— Мне. В данный момент, — заявил Макалпин, следя за перемещением светотени по крышам домов.
— Мне тоже, — согласился Toy, гадая, как был воспринят его монолог.
Помолчав, Макалпин сказал:
— Итак, ты рисуешь Глазго, чтобы хоть как-то воплотить его мысленный образ.
— Нет. Это моя отговорка. Я рисую потому, что иначе чувствую себя никчемным ничтожеством.
— Завидую твоей целеустремленности.
— А я завидую твоей уверенности в себе.
— Почему?
— Благодаря ей ты желанный гость на вечеринках. Благодаря ей можешь спьяну целоваться с дочкой хозяина за диваном.
— Это пустяки, Дункан.
— Только когда ты на них способен.
— Десять недель — это очень длинные каникулы, — заметил мистер Toy летом. — А что поделывает твой друг Кеннет?
— Работает кондуктором в трамвае. Почти все мои знакомые нашли себе какую-то работу.
— А ты чем думаешь заняться?
— Рисовать, если позволишь. Осенью состоится выставка, где будет проведен конкурс картин на тему «Тайная вечеря». Приз — тридцать фунтов. Я надеюсь выйти победителем.
Toy шагал по улицам, вглядываясь в прохожих. Потом спустился в метро, где пассажиры сидели напротив друг друга и можно было рассматривать их лица без опасения показаться назойливым. Прибрежные жители обычно были более худыми, на полголовы ниже и одеты дешевле, чем жители пригородов. Связи между физическим трудом, бедностью и плохим питанием Toy раньше не замечал как выходец из Риддри — промежуточного района, где жили торговцы и мелкие клерки вроде его отца. Он подметил также, что губы и у гладколицых канцелярских клерков, и у рабочих с обветренными лицами были сжаты одинаково плотно. Почти все сохраняли напряженно-озабоченный или неприступно-мрачный вид. Такие лица могли быть у апостолов, выбранных из среды работников и торговцев, но для Иисуса они не годились. Toy начал оглядываться по сторонам в поисках невозмутимо-мирных, безмятежных лиц. Такое выражение было на лицах детей, когда они сидели спокойно, однако с повзрослением оно сохранялось, как правило, только у женщин, имевших кроткий, таинственный, всепонимающий вид. Toy подумалось, что так мог бы выглядеть Бог во плоти: это знали Леонардо и восточные резчики по камню, ваявшие Будд. Однажды Toy увидел такое выражение на лице эмбриона длиной в три дюйма из медицинского университетского музея. Раздутая головка клонилась к согнутым коленям, большие закрытые глаза и едва заметная улыбка на губах словно бы свидетельствовали об известной зародышу исчерпывающей тайне — громадностью равной всему мирозданию. Но Toy стало ясно, что такое выражение неприемлемо для Христа, который смотрел на окружавших его с неизменно ровным спокойствием. Ему нужно было лицо взрослого, разумного человека, во взгляде которого мягкая любовь снимала всякое превосходство над ближним, в лице которого не было бы и тени торжества или упрека, ибо торжество — это самодовольство, а осуждение — дело рук дьявола. В поисках внешности Христа Toy перерыл свои старые рисунки. Коултер смотрел с наброска невозмутимо и дружелюбно, однако был слишком задумчив; Макалпин выглядел спокойным и мужественным, но из-под ресниц сквозило высокомерие. Toy решил заимствовать лицо Христа с какого-нибудь шедевра, однако в художественной галерее Глазго Иисус изображался хорошо только младенцем, кроме полотна Джорджоне «Христос и блудница», на котором скромность художника или трусость реставратора поместила святое лицо в тень. Toy потратил день на поездку в Национальную галерею в Эдинбург, где наконец нашел нужное лицо на изображавшем Троицу холсте Гуго ван дер Гуса. Картина датировалась пятнадцатым столетием, когда фламандские мастера открыли масляные краски и сделали коричневый цвет самим мягким из всех цветов, сохранив при этом четкую яркость темперы. Господь восседал на неуклюжем престоле из золота и хрусталя среди пестрых клубившихся туч. На Нем было простое алое одеяние с зеленой подкладкой: подхватив под мышки измученного, изможденного, мертвого, почти нагого Христа, Он не давал Ему соскользнуть с соседнего престола. Над головами Бога Отца и Бога Сына парил белый голубь. У Бога было такое же обыкновенное худое смуглое лицо, как и у Его Сына, и выражало оно только печаль, без всякой примеси ожесточения или упрека. Невзирая на золотой престол, нельзя было сказать, что и тому, и другому хорошо платят. Оба выглядели усталыми кормильцами, но не собственниками или начальниками. И сочувствие у Toy вызывал не умерший Сын, а страдающий Отец. Его Христос был именно таким, и Toy сознавал, что никогда не сможет его изобразить. Невозможно придать лицу выражение, которое тебе несвойственно даже потенциально, и лицо этого Бога было для Toy недосягаемо.