Каинов мост - Руслан Галеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вещмешки зажать между ног! Чтоб если какая-нибудь арматурина пробьет кузов, влетело по вещам, а не по яйцам!
— Один черт, на, и яйцам достанется! — проорал в ответ Гарри, пристраивая вещмешок.
Обстрел свалки продолжался около сорока минут, которые по закону жанра показались нам вечностью. Если бы автомобили после смерти попадали в ад, то примерно так, думается мне, он бы и выглядел: опаленный и искореженный метал, полыхающие и чадящие черным дымом покрышки и валяющиеся тут и там куски внутренней обшивки. Вокруг нас рушились обращенные в факелы кузова, части корпусов, огненные кольца колес пролетали фантасмагорическими «перекати-поле»… Что-то оглушительно падало на верхнюю стенку «каблучка» и пригибало все ниже ноги, а мы орали, потели от страха и усилий и ждали, что вот-вот на нас сбросит какой-нибудь мертвый бульдозер, и тогда всему настанет жуткий и болезненный финиш.
Тишина обрушилась так внезапно, что мы еще какое-то время продолжали по инерции орать и упираться ногами, хотя ничего больше не падало и не взрывалось. Свалка горела, но она горела уже несколько лет. В ее теле прибавилось дыр и искореженного металла, но это такая мелочь: металл принесут новый, дыры заделают отходами, землей и шлаком, а несколько машин, превратившиеся в склепы, не «испортят утренний пейзаж», — уляжется все, успокоится, вернутся привыкшие к условиям свалки крысы и подчистят все, чему надлежит быть подчищенным. А что касается вечной памяти, то сама свалка является ее живым олицетворением. Правда, эта память — не вечная, но перманентно обновляющаяся, тлеющая, смердящая и привычная.
— У кого сигареты близко, — прохрипел Жора, лежавший ближе всех к дверям, — дайте, а?
Я сунул руку в нагрудный карман, достал пачку и раздал всем по сигарете. Что-то мне было не по себе, что-то в происходящем, или, возможно, в моем отношении к происходящему, было неверно, не так, как должно было быть. Но события накладывались одно на другое, не давая мне возможности обдумать, сделать выводы, понять. Я мог только подозревать и отгонять подозрения.
— Я, признаться, кажется, обоссался, — сказал совершенно ровным голосом Гога Фиксатый.
— Да нет, это тут лужа на дне, — ответил Гарри, — и еще, на, что-то по стенам все время течет.
Жора Брахман провел рукой по мокрой стене кузова, поднес ее к глазам, принюхался и вдруг стремительно выскочил наружу, оглянулся поверх нашего «каблучка» и застыл. Когда мы, мешая друг другу и толкаясь, вылезли вслед за ним, оказалось, что вся наша одежда залита кровью, а на «каблучке» лежит сплюснутый «волгарь», из которого и теперь торчали ноги, руки, куски бушлатов… Точно таких же, какие были на нас самих.
— Пошли отсюда, — приказал Жора Брахман и скинул с плеча ремень АКСУ.
Две стальные машины одна за другой влетают на заваленный битым кирпичом перекресток. Расходятся и избегают лобовой встречи — случайно. До визга брони трут друг друга боками, скрипят по выбоинам гигантскими траками. Кружат все в том же заданном недавней пере стрелкой темпе ленивого вальса, от которого за версту несет трупным туманом. Это ошибка. Все, что происходит в этом месте и в этом времени, — ошибка, но эта конкретная — ошибка нарочитая, из тех, исправить которые уже не удастся. Хлопок, едва заметный за общей шумовой неразберихой, брызги кирпича и чего-то черного и вязкого. Вспышка. И вот одна машина, скрежеща по инерции и искря асфальт, заваливается набок, трется запрокинутыми колесами о груду битого кирпича и замирает в этой нелепой позе опрокинутого таракана. Вторая машина успевает отъехать от перекрестка, но вокруг ее бронированного тела коконом собирается черный дым со змеиными, шныряющими языками пламени. Машина тыкается слепым носом в остатки стены, валит ее, въезжает внутрь и застывает, погребенная под обвалом чудом сохранившегося второго этажа.
Вдруг откуда-то выныривает Самук и машет нам рукой.
— Бежать, — громким шепотом зовет Самук, — бежать быстро моя!
Я вскакиваю, раздирая ладони о рыжую крошку, хватаю свой и его «калаши», пригибаюсь, несусь через улицу. Рядом, усердно пыхтя и матерясь, топает Гарри, дальше все остальные. Мы добегаем до Самука, валимся, взбивая клубы пыли и копоти между остатками стены и только что подбитой машиной. Хрипим пятью высохшими глотками.
— А там никого нет? — спрашивает Брахман и кивает на серый борт.
— Уже никого, — отвечает Самук и забирает у меня свой автомат, — и снайпер уже никого.
— Тогда я сейчас… — говорит Гарри и приподнимается на локтях.
«Tax» — поет пуля и щедро мажет по рыжине кирпича красно-черной густотой ликера. Гарри опрокидывается назад, вытягивает рывком руки, словно пытается ухватиться за что-то, вжимается в стену спиной и оседает, чертя по кирпичам широкий мазок собственной крови…
— Так будет, потому что так было. — Я вырываю из уха никчемный наушник, но голос, поселившийся в моей голове с тех пор, как я перестал чувствовать наслаждение при виде чужих смертей, не умолкает: — Просто я читаю, как есть, я не виноват. Я читаю то, что уже написано, понимаешь, Душегуб? И ты — это я, и те ребята — это я. Я создал того, кто это написал… или так написано, что я должен это читать, я не знаю. Мне жаль вас, как жаль самого себя. Но я читаю, я не могу читать… И ты должен жить, потому что я живу тобою. Понимаешь?
— Заткнись, сука, — пытаюсь выкрикнуть я, но из глотки лезет только хриплый вой.
— Ты все равно выживешь, — говорит голос Томаша Кофы, — ты мне нужен…
— Все как-то замедляется в этот момент, растягивается. У мироздания подсели батарейки, once again. Гога бросается вперед, хватает Гарри за отвороты бушлата, но тут же отталкивает его назад, отворачивается и начинает блевать. Что-то кричит Брахман, а Самук ногой сшибает приподнимающегося Гогу на землю. И тотчас — тах-тах — прямо над нашими головами осколки кирпича высвистами лезвят воздух. И это уже не игра, это уже серьезно. Это настолько серьезно, что Гарри только что отметил ситуацию собственной кровью…
— А я смотрю как будто со стороны и ничего не чувствую. Совсем ничего, только голос в голове продолжает неустанно бубнить: «Я читаю, как написано…»
Не так давно я был профессиональным убийцей, мало того, я был убийцей по рождению — генетически предрасположенным, дитя эпохи, города, мира… Хотя мой напарник, великолепно стреляющий гей Лебрус, предпочитал слово «порождение». Собственно, смерть была единственной целью и единственным смыслом моего существования… Но что-то случилось. Тогда ли, когда я прикончил своего напарника Лебруса, позже ли, в больнице, во время долгого пребывания на жуткой грани, по одну сторону от которой — кома и бытие растения, а по другую — нормальная жизнь. Только смерть убитого мною друга вытащила меня наружу, впрыскивая раз за разом силы, изнуряя организм и спасая голову. Пуля, которую я вогнал в лоб напарнику, вызвала к жизни потаенные запасы силы, которые не только дали мне возможность уйти от решающей пули, но и выкарабкаться там, в больнице.
И я выжил. Просто как-то ночью открыл глаза и понял, что все — я вернулся, и скорее всего окончательно. Я отходил все дальше от смердящей границы, за которой еще ясно мерещилась кишащая тенями пустота. Но я уже знал, что не вернусь туда. И тогда, в тот самый момент, я повернул голову к темному окну и сказал спасибо Лебрусу. Он был хорошим напарником. Он был единственным моим настоящим другом, понимавшим, умевшим прощать. Другом, на которого надеешься не задумываясь, рефлекторно…
Потом была тюрьма, разбирательства, доказательства, вся эта ерунда, в которой я не разбирался и не хотел разбираться. Камера, переводы из одного места в другое, конфликты с местными корифеями, новые знакомые и новые правила. В конечном итоге меня перевезли в Гарибальдийскую тюрьму, а я все гадал, какого же черта? Я дерусь, я расшибаю людям носы, ломаю руки, ключицы… И ничего не чувствую… А все так просто. Я перестал быть тем, кем был и кем мне нравилось быть. Я стал человеком, умеющим убивать, а раньше был человеком, живущим убийством. Но и это не все. Я теперь не один. И это неодиночество будет длиться всю отписанную мне вечность.
«Мне не нравится смотреть, как умирают люди, — подумал я, отворачиваясь и силясь нащупать в кармане сигареты. — Теперь, когда это потеряло смысл, — не нравится. Не сам тот факт, что передо мной умирает человек, пусть даже человек, которого я успел неплохо узнать, а непосредственно процесс — лицезрение того, как умирает человек… Странно, — думаю я, отползая от изредка содрогающегося в конвульсиях тела — мертвого, разумеется, тела, — я все еще помню, как отличить одно от другого. Странно быть просто человеком. Неправильно, совсем неправильно быть просто человеком. Невозможно, потому что бессмысленно. Чем мне теперь жить, зачем мне теперь жить? С какой целью? Как не сойти с ума, оставшись вдруг без смысла жить? И зачем при этом не сходить с ума, если все равно все бессмысленно?»