Первые проталины - Глеб Горбовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не узнав поначалу ворвавшегося в избу одновременно с громким стуком в дверь учителя, председатель, повернув от печки накрашенное жаром лицо, долго всматривался в темноту, пока учитель, отдышавшись, не проговорил «здравствуйте» и тем самым помог Автоному сориентироваться и определить, кого принесло.
— Беда, Автоном Вуколыч! Сынишка у меня… огнем горит!
— Что?! Иде?! — вскочил председатель, отбросив неподшитый валенок во мрак избяной, в котором вдруг закопошились какие-то всполошившиеся существа домашние. — Иде горит?! Школа?! Чего стоим?! Бяжать…
— Да не школа… Сынок мой, Павлуша… Захворал. Боюсь, как бы не помер до утра.
— Когда захворал-то?!
— Да разве… этим поможешь?! «Когда-а»?! Огнем, говорю, горит! Сознание отключается…
Председатель опять на скамеечку плюхнулся, харкнув в огонь, принялся сворачивать козью ножку.
— Напугал ты меня, Алексеич! Тьфу, мать твою… Думал, пожар… А тута вон што. Сколько, спрашиваю, болеет сынок-то? Почему днем не пришли? Отвез бы, куда след…
— Так ведь только вот и заболел… С лыж сошел… да так и поплыл, как свечка на огне! Выручай! Где твоя бабушка Авдотья? Пусть для начала посмотрит. Может, травки какой заварит? Охлаждающей жар?
— А и здеся я, миленький, туточки… Ужо побегим, справлюсь только. Ноженьки страсть как опухши… Катанки не налазят, хоть халявки надрезай. Жар, говоришь, у сыночка? А вот мы ему цвета липова заварим! Малинки сушеной. И пить поболе давать. Морсу клюквенного. Чтобы потел. Она, хворь-то, с водичкой и выйдет наружу. Кабы лето сейчас, ольхового листочка живого на простыню настелила бы да и обернула той простыней всего, как куколку… И где твой жар?! Как рукой сымет… Меня сама Килина кроваткинска тому способу обучала.
— Вот и применяй, мать, способы свои. Да говорилку-то прикрой, потому как ногами надоть сейчас шевелить, а не губой, печать на нее сургучная! Чтобы не открывалась зазря… — Председатель нашарил в темноте валенок и начал пристраиваться к топке, чтобы продолжить починку.
— Баба! — крикнул он куда-то в глубину дома. — Лампу запалила б, что ли… Гости у нас. Слезавай, печку наскрозь протрешь. А не поможет старуха со своей малиной липовой, завтра я тебя, Алексеич, к Шубину на санях подброшу. Ты хоть и не разрешил ему водочку в помещении пить, на мороз выгнал… Однако, думаю, не откажет в помощи. Добрый он мужик, по приметам. И тебя уважает… За ученость. Стихи, вишь ты, складывает, вояка… Становись там, Аляксеич, на колени, в ногах валяйся — проси у дохтура лекарство. У них есть. Сейчас, говорят, такое ценное лекарство против простуды имеется — как бог исцеляет! Самого ихнего Черчилля от воспаления легких спасли. А он, гляди-ко, старый какой да рыхлый… Ан отходили. Как рукой сняло, говорят…
— Да хто говорит-то? — вышла на свет председателева теща, ревниво оберегавшая авторитет лесной медицины. — Сарафанное радиво, чай? А наши-то травки всего пользительнее… Испокон веку…
— Городи! Будут тебе Черчилля травками поить… На них вся планета работает, на таких-то деятелей: и химия, и физика, и… разная там астрономия…
В школе Авдотья Титовна велела Павлушу раздеть, теплой самоварной водой на полотенце всего обмыть и мазью медовой на каком-то сале вонючем грудь ему растерла. Павлуша вяло сопротивлялся, не переставая и в полубреду стесняться своей наготы, которой касались чужие, незнакомые руки.
И тут учитель вспомнил про термометр, имевшийся в школьной аптечке, но никогда еще не применявшийся на практике. Дети в школе как-то не жаловались на простуду, чаще болели животами, расстройствами, случались нарывы, порезы, цыпки на руках, даже трахома на глазах, а простуда их то ли обходила, то ли не обращали они на нее внимания.
У Павлуши температура, когда ее измерили, оказалась не просто повышенной, но подскочила на шкале до сороковой отметки. В груди у него явственно шумело, на губах кожа потрескалась, глазам смотреть сделалось больно, и Павлуша, даже в моменты просветления, держал их закрытыми. Со стороны можно было подумать, что он спит, хотя на самом деле мозг его находился в болезненном полузабытьи. Наплывали видения. Вместо бабушки Авдотьи вдруг возникла Княжна и целовала его влажным поцелуем. На самом же деле — это Лукерья протягивала из-за спины Авдотьи руку и смачивала ему губы кисленьким морсом без сахара. Начальник колонии, сухощавый, неулыбающийся инвалид войны с тяжелой искусственной правой рукой, неожиданно, как синие очки, снимал со своего лица… глаза, оставляя на их месте пустое плоское пространство. Распрямившись над Павлушей, начальник вновь водружал на свое лицо органы зрения и тут же превращался в отца, растерянно теребящего дужку очков.
Очнувшись, Павлуша всякий раз улыбался отцу виновато, а бабушке Авдотье — смущенно. Лукерье же озорно подмигивал.
Прослышав о Павлушиной болезни, приплелся Яков Иванович Бутылкин. В граненом стакашке принес медку светлого, липового. Напоили Павлушу малиновым отваром и меду с грехом пополам в пылающее его нутро затолкали. Под утро температура упала, но незначительно. Сделалось ясно, что воспалительный процесс в груди мальчика только разгорается. Так он яростно опалил на морозном ветру верхушки легких, так, пропотевший на трудной, тугой лыжне, охолодал внезапно у школьного крыльца, что как бы и не простуда в нем вспыхнула, а будто огонь дьявольский, зверем потроха пожирающий, под ребрами обосновался.
Едва дождавшись утра, Алексей Алексеевич ринулся к председателю за обещанной подводой, чтобы на лошадке к Шубину ехать и там лекарство у него выпрашивать.
Учитель и сам однажды едва не затих от простудного огня и не единожды видел, как люди умирали в госпиталях и просто на вокзалах не от ран фронтовых, а всего лишь от простуды, не поборов того огня всепожирающего, не переступив кризиса воспалительного, и теперь одного желал — умом, сердцем, конечностями, всем клубком своего тела желал — успеть! Успеть до черты, до края, до того, как болезнь поднимет горящую душу высоко-высоко, чтобы швырнуть ее оттуда в пропасть неизмеримую, откуда возврата не будет никому, даже самым невинным и светлым…
Жительство Шубина располагалось в гущере не потревоженного войной леса, там, за много верст от замшелого Жилина, откуда незамерзающим ручейком струилась кривоколенная проселочная дорога, по которой день и ночь ходили помятые, деформированные в лесных лабиринтах «студебеккеры».
Голубев Автоном, запрягший в легкие, раскатистые двухместные саночки своего единственного выездного мерина, держался весело, даже залихватски, не давая учителю вешать нос и, видимо, «подзарядив аккумуляторы» на случай озноба или уныния-печали.
Прежде саночки у председателя были обиты кожаной полстью, от чего остались одни медные шляпки старинных гвоздей — по передку и бортам экипажа. Сейчас на дно возка председатель натолкал измельченной, прошедшей сквозь молотилку соломы, а также немного сена для мерина, костлявого и грустного, принакрытого от мороза дырявой попоной, скрепленной за концы под брюхом лошади обыкновенной гужевой веревкой, а не гладкими душистыми ремнями сыромятными.
Поверх коленей укрывались седоки огромным, былых времен, дедовским тулупом, на один только воротник которого пошла шкура целой овцы — лохматая и очень грязная.
— Не переживай шибко-то, Ляксеич! Образуется! Мальчонко у тебя крепкий, жилистый… Хоть и городского происхождения, а не маменькин сынок: видел и то и это, успел… Сколь лет без семьи, без призору, а живой и умом соображает за милую душу! Я ведь, Ляксеич, все про вас знаю. Про ваши по белу свету мотания. И про оккупацию Павлушкину, и про плен-от твой… И про колонию малолетнюю…
— Знаешь, а чего же молчишь тогда? Или доложил? Про Павлушкин побег?
— Доложил… Моя должность такая: докладывать… по совести. Колуном ей по затылку! Чтобы не вздрагивала… А ты как думал?
Алексей Алексеевич в ужасе отпрянул от председателя. «Выходит, что заберут Павлика? С учебы сорвут? А я-то планы строю, воздушные замки возвожу… Господи, что же это?! Погибнет мальчик окончательно…»
— Стойте! Остановите же… Нельзя ему в колонию! — Учитель схватился за брезентовые вожжи, осаживая мерина, меланхолично трусившего по накатанной шинами снежной дороге.
Из глубины леса на них выползал огромный, плашмя поваленный, бревенчатый треугольник, обитый по низу железными уголками-полозьями, нагруженный сверху для балласта белым заиндевелым булыжником. Треугольник тащился за трактором, вспарывая своим острым углом, как корабль волны, слежавшийся, утрамбованный снег.
Председатель, пропуская трактор, съехал на обочину. Возок их накренился, и, чтобы не упасть, Алексею Алексеевичу пришлось цепко ухватиться за рукав Автономова полушубка.
— Вот так-то… Держись за меня! А не то загремишь! — подмигнул учителю председатель, высвобождая из-под тулупа ногу и становясь ею на дорогу для перевеса саней в другую сторону. — Сказал: не боись, значитца — не боись! Главное: лекарство нам это редкостное у Шубина выпросить! Вот проблема! Все остальное — лабуда.