Воспоминания петербургского старожила. Том 2 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ударившись раз в курьезные подробности о чете Кологривовых, Павел Николаевич уже и в этот вечер не останавливался, и память его, память истинно замечательная, стенографировала его устам эпизод за эпизодом. При этом мой добрый приятель-рассказчик передал мне, с обычною своею простодушною откровенностью, между прочим, то, что, опутав розовыми своими цепями Брамбеуса, мадмуазель Клара завлекла в свой волшебный круг еще и всех habitués[583] дома Кологривовых, и в том числе даже его самого; но, впрочем, муж de cette excellente Lise[584], благодушный и простоумный Nicolas, всех больше пламенел самым нежнейшим платоническим огнем к этой обаятельной иностранке. Лизавета Васильевна, как очень неглупая женщина, предоставляя супругу своему безграничную свободу, конечно, с тою эгоистическою целью, чтоб, со своей стороны, и себя ничем не стеснять, по-видимому, как то со стороны казалось, восхищалась и веселилась всеми забавными галантностями своего, нечего греха таить, конечно, очень доброго, но уж крайне смешного Nikolas, какие он расточал в неумеренно громадных размерах по адресу юной и прелестной подруги своей благоверной половины. При этом, руководствуясь исторической правдой, нельзя не сказать, что в эту пору, о которой идет речь, chère Lise[585] была вовсе не юна и становилась чуть ли не с каждым днем все более и более не прелестна, заплывая жиром и страх как смахивая на то, что русский человек привык называть «тетехой», причем дородность ее упорствовала в подчинении себя даже самым энергичным мерам, какие предлагались первейшими корсетницами того времени.
Многие из рассказов покойного Павла Николаевича, переданные им мне в этот самый вечер, посвященный воспоминаниям о Д. Н. Струкове, повторяю, очень объективно, глубоко впечатлелись и остались свежими в моей тогда, более еще нынешнего, молодой памяти до следующего утра, когда я, рано встав и присев к письменному столу, словно под собственную диктовку Кабалерова принимался, шутки ради, записывать все эти рассказы на летучие листы, и затем, прочитав написанное на них и тщательно проверив все это воспоминанием вчерашнего почти ночного рассказа, я сложил тогда же эти листы в мой заветный портфель «Сборная уха», откуда теперь и вынимаю те из этих за несколько лет пред сим исписанных мною листов, которых содержание непосредственно относится к интимностям Барона Брамбеуса в доме Кологривовых и которые заключают в себе специальное описание одной из встреч там Кабалерова с Сенковским, как известно, занимавшимся в ту пору сильнейшим образом приведением в исполнение своей неосуществимой баронской фантазии – создания нового музыкального инструмента, названного им «клавиоркестром»[586], инструмента, как изволите видеть, долженствовавшего, по идее изобретателя-фантазера, собою заменить полный оркестр. В эту эпоху своей лихорадочно-музыкальной деятельности Сенковский журналом своим занимался почти через пень-колоду, предоставив в нем все главнейшие работы своему главному сотруднику Амплию Николаевичу Очкину, спора нет, превосходному переводчику с французского языка и вообще добросовестному и усидчивому труженику, но всего менее обладавшему способностями, составляющими специальность деятельности ловкого журналиста, доказательством чему служат те два периодические издания, которые исходили из-под его редакции: некогда (в 30-х годах) «Детский журнал»[587], а впоследствии «Петербургские академические ведомости»[588].
Встреча эта моего любезного рассказчика-собеседника с Сенковским у Кологривовых передана была мне Кабалеровым в самых живописных подробностях, с какими и была тотчас же записана мною в марте месяце 1868 года (все листы моего портфеля помечаются числами очень аккуратно), за какие-нибудь 5–6 лет пред сим. Передаю это здесь на столбцы «Петербургской газеты»[589] в том виде, как я тогда повествование это записал, заменив лишь первое лицо третьим, т. е. вместо «я», употреблявшегося в устном рассказе Кабалеровым, я везде говорю «он».
Раз как-то Павел Николаевич зашел к Кологривовым перед самым их обедом и нашел их в некоторой суматохе. Начать с того, что в прихожей дверь ему отворил, в ответ на его звон, сам хозяин дома, благодушный Николай Николаевич, всегда, как водилось, какой-то оторопелый и с таким взглядом, какой называется «бараньим». Но на этот раз он был как-то особенно озабочен. Отворив и запирая потом дверь, Кологривов вменил себе в обязанность объяснить гостю, что горничная занята по хозяйству и накрывает на стол в столовой вместо Фили (молоденький лакейчик), который поехал на Васильевский остров с экипажем за Сенковским.
– Он, вы, верно, знаете, – говорил Николай Николаевич, – нынче экипажа не держит, так мы послали за ним нашу карету. Назвался Барон вчера к нам обедать, а между тем мы никак не успели дать знать мадмуазель Уист. Я сам бегал давеча к ней в Большую Конюшенную, да уже дома не застал: мне сказали, что она поехала на Васильевский остров к своему американскому консулу. Сенковский, не видя ее, непременно надуется, будет грызть ногти, говорить всем обидные колкости. Enfin il sera d’une humeur écrasante! (Он будет в самом дурном расположении духа!)
Все это договорил Кологривов уже в гостиной, где поспешил занять свой наблюдательный пост у окна, чтоб знать первому о возвращении кареты, разумеется, с Сенковским внутри. Кабалеров поздоровался с Лизаветой Васильевной и с приятелем своим, маленьким, худощавеньким и желчным Струковым. Между ними тремя завязался было общий разговор, как вдруг Николай Николаевич, словно угорелый, сорвался от окна и, восклицая на бегу: «Едет, едет Сенковский! И не один, а с мадмуазель Кларой!», быстро промчался в переднюю, куда тише его, а все-таки двинулся и Струков, воскликнувший, приветствуя вспорхнувшую в залу очаровательную, свеженькую Клару Уист: «Voila une délicieuse surprise!» («Вот прелестный сюрприз!»)
Лизавета Васильевна и девица Уист самым дружественным образом расцеловались, обмениваясь коротенькими ласковыми фразами. Это было посреди залы, куда, сопутствуемый Кологривовым и Струковым, явился и рябой, темно-желтый Сенковский, вполне оправдывавший своей наружностью данный ему в те времена Гречем собрике «эфиопской хари», хотя на харе этой было в этот момент написано самыми крупными буквами: «Каков я молодчина!» В упоении этого самодовольства и этой самовлюбленности он имел слабость думать (бывают же такие смешные слабости!), что он очень интересен и даже неотразим в своем арлекинском жилете, в полосатом галстучке, зашпиленном булавкою с эмалевым купидончиком, в светло-бронзовом фраке с какими-то огрызенными фалдочками и, наконец, в гриделеневых[590] казимировых брючках над светло-палевыми штиблетами, прикрывавшими лакированные ботинки. Сенковский, блистая всем безвкусием этого карикатурного туалета, тотчас подошел к «женщине-литератору», сладостно осклабившейся ему, и с напускною галантностью поцеловал ее белую пухлую ручку. Между тем Струков и Кабалеров выслушали уверение мадмуазель Клары, сделанное ею шепотом, что ей во