Реабилитированный Есенин - Петр Радечко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напомним читателям, что этот слюнявый «романтик» однажды в Баку едва не застрелил Есенина.
Среди многих нюансов приведенной истории отметим один: «И Есенин повис на его поднятой руке». Не друг Блюмкина Мариенгоф, имевший кличку Длинный, а Есенин, который, по выражению «барона», был ему «до плеча» или «метр с кепкой».
Но самое пикантное в том, что в ранее цитированной книге эта фраза «барона» звучит так:
«И мы оба повисли на его поднятой руке» (Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость… С. 344).
Видимо, набрался все-таки храбрости бесстрашный барон Мюнхгаузен и вслед за Есениным смело бросился на дуло друга-террориста. Только вот как удалось ему, Длинному, вторым повиснуть на поднятой руке Блюмкина, в котором росту было тоже «метр с кепкой»? Да и рука не железная.
Свидетельством вольного обращения с фактами является и следующая выдумка Мариенгофа об Айседоре Дункан, рассказанная им в только что цитированной книге (с. 411):
«Она приехала в Советскую Россию только потому, что ей был обещан Храм Христа Спасителя. Обычные театральные помещения больше не вдохновляли Дункан. Дух великой босоножки парил очень высоко. Она хотела вдыхать не пыль кулис, а сладчайший фимиам и обращать взор не к театральному потолку, а к куполу, напоминающему небеса. Пресыщенная зрителем (к слову, ставшим на Западе менее восторженным), она жаждала прихожан.
Огромный, но неуклюжий храм у Пречистенских ворот ей, где-то за границей, лично преподнес на словах наш очаровательный комиссар просвещения. <…>
Соблазненная Храмом Христа Спасителя, Айседора Дункан не то что приехала, а на крыльях, как говорится, прилетела. <…>
Я потом весело сочувствовал Айседоре:
– Ах, бедняжка, бедняжка, в Большом театре приходится тебе танцевать в сольных концертах».
Заметим сразу, что никто Айседоре Храм Христа Спасителя не предлагал, а наш «очаровательный» нарком по просвещению нигде с нею за границей по этому поводу не встречался и, конечно же, в сочувствии со стороны Мариенгофа относительно выступлений в Большом театре, что именно и хотел выпятить, придумывая этот эпизод наш славный «барон-полиглот», босоножка не нуждалась.
После смерти всех своих троих детей Айседора искала возможность выразить по отношению к кому-то свою материнскую любовь и решила создать школу, чтобы заодно и увековечить свое оригинальное искусство танца. За помощью обращалась к правительствам Германии, Америки, Греции и Франции. Но нигде не нашла поддержки.
А, когда выступала с концертами в Лондоне, торговый представитель Советской России Леонид Красин, восхищенный ее исполнением «Славянского марша», бросился за кулисы, где и предложил ей поездку в Москву.
О том, как дальше развивались события, можно прочитать в книге приемной дочери Айседоры Ирмы Дункан и Аллана Рос Макдугалла «Российские дни Айседоры Дункан и последние годы во Франции» (М., 1995. С. 29):
«Как-то в июне Красин пригласил Айседору и Ирму на ленч в посольство, и они нашли торгового представителя и его жену столь очаровательными хозяевами, что все их страхи по поводу ужасных манер большевиков развеялись. Красин сказал Айседоре, что власти в Москве решили предоставить в ее распоряжение не только тысячу детей, о которых она мечтает, но также прекрасный императорский дворец в Ливадии, в Крыму!»
После этого Айседора написала письмо А. Луначарскому, в котором отказалась от заключения контракта и выразила готовность учить детей бесплатно. Вскоре она получила телеграмму из Москвы следующего содержания: «Одно только русское правительство может вас понять. Приезжайте к нам: мы создадим вам школу» (Дункан, А. Моя исповедь. Минск, 1994. С. 214).
По приезде Айседоры в Москву, ей сразу предоставили две комнаты на Воробьевых горах, а затем двухэтажный особняк на Пречистенке, где разместилась ее школа. Чтобы подчеркнуть свою «близость» к Айседоре, завидовавший ее мировой славе Мариенгоф унизил ее выдуманным желанием актрисы танцевать в Храме.
Два варианта на выбор читателя предоставил потомок барона Мюнхгаузена в двух разных книгах о том, как они с женой решали: ехать ей с Камерным театром в Париж или нет?
В так называемой «Бессмертной трилогии» Никритина сообщает ему эту новость таким образом:
«Наш театр едет за границу. <…> В Париж, Толюха!
– И ты ведь поедешь.
Она сняла боты:
– А вот об этом еще надо подумать.
– Чего же тут думать?
– Как, чего?..
– Ах, да… ты про это?
– Вот и давай решать.
– Нет, Нюша, решать будешь ты.
– Почему только я?
– Рожать то тебе, а не мне.
– Но иметь сына или не иметь – это касается нас обоих. Не так ли? <…> Вот, Толя, и надо решать: Париж или сын?»
В книге «Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость…» (с. 445) читаем:
«Никритина забрюхатела. А Камерный театр собрался в заграничную поездку: во Францию, в Германию, в Америку. <…>
Александр Яковлевич Таиров, косясь на ее округлость, столь для него антиэстетическую, искренне возмущался:
– Театр едет на гастроли в столицы мира, а вы рожать вздумали! Что это за отношение к театру? Актриса вы или не актриса?»
Подруга Никритиной Августа Миклашевская поставила все точки над «i» в этом вопросе:
«С Никритиной мы работали в Московском Камерном театре. Нас еще больше объединило то, что мы обе не поехали с театром за границу: она потому, что Таиров не согласился взять визу и на Мариенгофа, я из-за сына» (С. А. Есенин в воспоминаниях современников. т. 2. С. 83).
Комментарии, как говорится, излишни. Оба варианта Мюнхгаузен просто выдумал.
Из россказней «барона-лошадника» постоянно торчат явно ослиные уши, но он этого будто бы не замечает и продолжает импровизировать в том же духе. А если что услышит на стороне, тут же изложит все по-своему, как очевидец, находящийся в самом центре событий.
В своих воспоминаниях, написанных 15 марта 1926 года, Иван Старцев рассказал о том, как они однажды возвращались с Есениным на извозчике из Политехнического музея:
«Разговорившись с извозчиком, – сообщает нам И. Старцев, – Есенин спросил его, знает ли он Пушкина и Гоголя?
– А кто они такие будут, милой? – озадачился извозчик.
– Писатели, знаешь, памятники им поставлены на Тверском и Пречистенском.
– А, это чугунные-то? Как же знаем! – отвечал простодушный извозчик.
– Боже, можно окаменеть от людского простодушия! Неужели, чтобы стать известным, надо превратиться в бронзу? – грустно заметил Есенин» (там же. т. 1. С. 415).
Мариенгоф писал свой «Роман без вранья» позже и этот случай пересказал, значительно переиначив факты:
«Мы с Есениным – молодые, веселые. Дразним вечернюю Тверскую блестящими цилиндрами. Поскрипывают саночки. Морозной пылью серебрятся наши бобровые воротники (украдено из «Евгения Онегина», глава 1, ХVI. – П. Р.)
Есенин заводит с извозчиком литературный разговор:
– А скажи, дяденька, кого ты знаешь из поэтов?
– Пушкина.
– Это, дяденька, мертвый. А вот кого ты из живых знаешь?
– Из живых нема, барин. Мы живых не знаем. Мы только чугунных».
Преднамеренное вранье, подленькое очернительство и даже грубое ошельмование бывшего друга видны едва ли не на каждой странице пресловутой книжонки этого «мерзавца на пуговицах», как назвал его Есенин. Каждый случай в жизни, как справедливо подметила Августа Миклашевская, каждый поступок, каждую мысль поэта он преподнес в искаженном виде. В некоторых случаях мы имеем возможность даже подсчитать, во сколько раз этот враль преувеличивал действительность, доводя ее до абсурда.
Чтобы убедиться в этом, сначала процитируем поэта-сатирика Э. Германа (Эмиль Кроткий) из его воспоминаний, опубликованных в книге «С. А. Есенин: материалы к биографии» (с. 164):
«Шел у нас как-то разговор о женщинах. Сергей щегольнул знанием предмета:
– Женщин триста-то у меня, поди, было?
Смеемся:
– Ну, уж и триста!
Смутился.
– Ну тридцать.
– И тридцати не было!
– Ну… десять?
На этом и помирились.
– Десять, пожалуй, было.
Смеется вместе с нами. Рад, что хоть что-нибудь осталось!»
А теперь сравним эти воспоминания с россказнями барона Мюнхгаузена:
«В цифрах Есенин был на прыжки горазд и легко уступчив. Говоря как-то о своих сердечных победах, махнул:
– А ведь у меня, Анатолий, за всю жизнь женщин тысячи три было.
– Вятка, не бреши.
– Ну триста.
– Ого!
– Ну тридцать.
– Вот это дело» (Как жил Есенин. С. 76).
Как видим, мнимый барон, будто прожженный шулер, глазом не моргнув, увеличил изначальное количество «побед» в десять раз. А это значит – на 2700 «побежденных женщин» больше. Такой маневр моментально делает Есенина вралем, равным барону Мюнхгаузену. Но мы ведь уже давно убедились, что Мюнхгаузен – это Мариенгоф.
И еще один подобный многократный перегиб. На страницах 385–386 его книги «Роман без вранья. Циники. Мой век, моя молодость…» читаем: «В последние месяцы своего страшного существования Есенин бывал человеком не больше одного часа в сутки. А порой и меньше. <…> Свои замечательные стихи 1925 года Есенин писал в тот единственный час, когда был человеком».