Чудо, тайна и авторитет - Звонцова Екатерина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставалось надеяться хотя бы на понимание, пусть не на прощение. Это действительно было важно — не поссориться вдрызг сейчас, когда столько на кону и предстоит столь чреватая скандалом облава. Мудрее ведь вместе взять графа с поличным, в той самой комнате. Присутствие чиновника по особым поручениям хоть что-то облегчит, а значит, после рассвета — часа через четыре — на Неглинный нужно будет нанести визит. Осталось дождаться. Чудовищных хитровских преступлений, неумолимой развязки — для всех. Никто не ускользнет из золотой паутины: ни граф, ни несчастные, коих он собирался облагодетельствовать в Рождественское утро, ни они двое — Жавер и Вальжан. Тянутся нити судьбы от всех, никто не потерян, не остался в стороне. Только главное… чудовищное главное все же переменилось. Андрей жив и будет жить. Хорошо, что есть все-таки в будущем прорехи, хорошо, что где-то его можно обмануть. Благослови и прости Бог мертвого инока.
Чернила окончательно высохли. Иван убрал письмо в конверт, запечатал его, надписал и поднялся. Сердце колотилось в знакомом азарте, но было по-прежнему удивительно легко, нет — стало еще легче. Повернув голову, Иван посмотрел в окно, на все еще темное, морозное, беззвездное небо. Мелькнула в утихающей метели золотая паутинка.
Он надеялся, что если в синеве и кружат призраки, то уже летят домой.
А ему, раз смысла спать нет, пора начинать фельетон.
Неглинный проезд
1887 год, 25 декабря, утроАндрей терялся среди доходных домов и лавок, еще более фешенебельных, чем на Каретном. Трудно было поверить, что когда-то вместо этой улицы текла река, причем грязная, капризная и пахучая. Теперь чего здесь только не выросло: гостиницы и книжные, рестораны и редакции, жилища на любой вкус и достаток. Все стройное, чистое, с ажурными колончатыми фасадами и броскими вывесками, играющими то червленым золотом, то серебрёной лазурью, то маково-медным багрянцем. Улица самой сутью воплощала идею преображения: из чего-то истощенного и утлого — во что-то кипучее, живое и прекрасное, стелющееся гибко и величественно, надстраивающее самое себя. Из жалкого гадкого утенка в восхитительного лебедя, князя лебедей.
Прежде он особо не бывал здесь, только проезжал Неглинный в карете. Теперь же, медленно идя вдоль зданий, он пытался детально рассмотреть каждое, найти что-нибудь приметное — вроде расписной деревянной лошадки в витрине или витража на чьем-то чердаке, мандаринового деревца на подоконнике или восточного, словно из тростинок сделанного колокольчика над дверью. Едва-едва светало. Предметы казались призрачно-хрупкими; людей почти не встречалось, а если они и мелькали, то кобальтовыми зыбкими тенями. Улица спала: гуляки уже загнали лошадей в конюшни, а лавочники и трактирщики еще не принялись за дела. Не факт, что и собирались, в Рождество-то.
Андрей понимал, что осматривается лишь в тщетных попытках отвлечься. Поэтому же он прислушивался к скрипу снега, к звону сережек в ушах, даже к тому, как воздух через нос проходит в горло и в легкие. Ни звука более. Даже пахло только морозом, да совсем чуть-чуть тянуло навозом от далекого каретного сарая. Уловив эту едкую кислинку, Андрей поморщился и выше натянул шарф, спрятался за привычным флером кифи, сладостно-тяжелым и успокаивающим, как руки архангела на плечах. «Ты в безопасности, — шепнул себе он. — И если что-то тебя ждет, то не самое дурное».
Впрочем, как он себя ни уговаривал, не легчало. Раз за разом пробирала дрожь, и вовсе не от холода, даже не от недосыпа. Он чувствовал себя то лошадью, которую вот-вот хлестнут плетью, то волком, который по спонтанному противоестественному порыву покинул лес, выбрался к людям и решил, что жить дальше будет среди них. В некотором смысле так и было; может, поэтому и не отпускал страх: вдруг обступят злым кольцом, вдруг станут смеяться, кидать камнями и велят: «Убирайся-ка ты обратно в свою чащу, там тебе место»? D. вздохнул и крепко стиснул зубы, осознав, что впился ими в язык, вот-вот прокусит до крови. Хватит этого. Не нужно. Все — или почти — уже позади.
Попрощавшись с К., он успел немногое, точнее, на немногое хватило сил. Уничтожить следы уборки, проверить Лизу, еще раз заглянуть к матери и убедиться, что она спит, спокойная и даже, кажется, счастливая. Андрей, конечно, понимал: нынешнее его решение мать шокирует, она не поймет, пока не откроется правда, и может испугаться. Надеясь смягчить и ее тревогу, и возможные последствия, Андрей оставил записку, теплую, но короткую: что Совиный дом сейчас гнетет его; что он поживет у друзей, а потом, вероятно, займется поступлением в университет и что-то себе снимет. Благо, средства были. Их хватило бы на долгое житье в простенькой мансарде, и на нумера, и даже на среднюю квартиру. Тем более что без заработка он не останется. Даже если просто уступить просьбам всех мечтающих о портрете кисти Андрея D., денежный запас от заказов скопится приличный. Да и вряд ли за это внезапное желание пожить на воле мать сразу отречется, не попытается понять, не поддержит. Куда страшнее другое: что будет, когда правда на нее обрушится? До этого недалеко. Все начнется — или закончится? — уже сегодня.
И все же последняя мысль заставляла улыбаться, даже сквозь завесу тревоги. Расплаты хотелось — тем сильнее, чем больше думалось о чудовищных картинках. Иногда приходилось тереть глаза, чтобы прогнать из рассудка образы; мучительно тянуло отмыться физически, поскрести себя жесткой мочалкой до багровых полос на коже, облиться самой горячей из возможных вод, а потом сразу — ледяной. Но тратить на это время Андрей не стал. Позже. Лучше будет отмываться долго, основательно, да хотя бы в одной из ближайших бань, от всего и сразу, если…
Если на Хитровку его не возьмут. Если вообще то, что он себе решил, навыдумывал, — впустую. Это вероятно.
Дом № 19 — нежно-кремовый, эклектичный, с украшенным лавровыми барельефами фасадом — оказался ближе, чем Андрей надеялся. Но ошибки быть не могло: вот южный корпус гостиницы «Россия»; вот округлое крыльцо, напоминающее беседку; вот гречанки, скульптуры которых, точно гвардия нежных амазонок, охраняют узенькие окна верхних этажей. Андрей остановился и запрокинул голову, пытаясь отсчитать нужное. Не вышло: с логическими и математическими задачами у него всегда было плоховато.
Зато с другим хорошо — и это говорили не раз. Он вспомнил вдруг, как одержим был в раннем детстве победами, любыми; как во всем на свете старался преуспеть и не хотел понимать, что это невозможно. С математикой и письмом на русском он воевал насмерть, но все равно не всегда справлялся, даже когда появился Аркадий с феноменальным его умением объяснять. Lize вот была умницей только в письме, и совершенно не волновало ее, что все остальное дается из рук вон плохо. Зато вот — сочиняла книгу. О ней, правда, мать предательски отозвалась как о слишком вольнодумной, причем совсем не в том смысле, который тогда поощрялся в обществе, одержимом бесчисленными тенями волоокой Веры Павловны. «Твоя героиня, Lize, — паразитка какая-то: вот ты пишешь ее как свободную, но вся свобода ее — только за счет очарованных мужчин. Она простая хищница, что она может сама? А как же женский вопрос, а гордость?» Андрей встряхнул головой. С чего он об этом вспомнил сейчас? Наверное, потому, что правда о сестре до сих пор колется и жжется, но в то же время понятна в глубинной сути. Лиза жизнестойка, но, увы, совсем не жизнелюбива, а всякое слово для нее острее ножа. Не поэтому ли пытается выживать, просто отбирая любовь у других и атакуя неизменно первой?
Андрей вообразил ее лицо еще раз, но тут же оно сменилось другим — и дрогнули колени. Снова замелькали перед внутренним взором картинки, глаза пришлось прикрыть руками и в нелепой этой позе ненадолго застыть. Как хорошо… хорошо все-таки, что, уходя, он не увидел дядю: тот, по словам Петуховского, спал и будить велел в девять. Еще одно удивительное существо: всегда спал мало и просыпался совершенно бодрым. Тоже что-то у других отбирал — жизнь у жертв, словно паук? Когда касался лапами плеч и бедер, когда прижимал к себе, шепча что-то в ухо, когда оставлял влажные поцелуи на шее и жидкий саднящий жар внутри, и такое накатывало безволие, что не вырвешься…